– Те места, которые по воле художника наиболее ярко освещены, – заметил Гёте, – не допускают детальной разработки; посему вода, скалы, обнаженная почва и здания всего благоприятнее для яркого освещения. И напротив, предметы, требующие большей детализации, художник не должен давать в ярком освещении.
– Пейзажисту, – продолжал Гёте, – необходимо обладать множеством знаний. Ему недостаточно разбираться в перспективе, архитектуре, в анатомии человека и животных, он обязан иметь еще и представление о ботанике и минералогии. Первое, – чтобы воссоздать характерные особенности деревьев и растений, последнее – чтобы не оплошать при изображении различных горных пород. Разумеется, ему не нужно быть специалистом-минералогом, ибо главным образом он имеет дело с известняками, глинистыми сланцами и песчаниками, и знать ему нужно только, в каких формах они залегают, как расщепляются при выветривании, да еще какие породы деревьев успешно произрастают на них, а какие становятся кривоствольными.
Гёте показал мне затем несколько ландшафтов
– У него больше чем у кого-либо другого искусство – склонность, а склонность – искусство. Он всей душою любит природу и божественную умиротворенность, которая передается и нам, когда мы смотрим его картины. Шванефельд родился в Нидерландах, а учился в Риме у Клода Лоррена; он усовершенствовался под его руководством и сумел наилучшим образом развить свой прекрасный и оригинальный талант.
Мы полистали в «Словаре искусств», желая посмотреть, что говорится о Германе фон Шванефельде. Там его упрекали за то, что он не достиг вершин своего учителя.
– Дурачье! – сказал Гёте. – Шванефельд не был Клодом Лорреном, а последний никогда бы не сказал: я лучше. Если бы наша жизнь состояла лишь из того, что пишут о нас биографы и составители словарей, то, право, это было бы пустое, ничего не стоящее времяпрепровождение.
В конце этого года и в начале следующего Гёте вновь предался любимым своим занятиям естественными науками и углубился, отчасти под влиянием
В ту пору много было разнообразных разговоров между нами и много я слышал его остроумнейших высказываний. Но поскольку я каждый день его видел полного сил и бодрости, мне казалось, что так будет вечно, и я с меньшим вниманием относился к его словам, чем в другое время, покуда не стало слишком поздно и 22 марта 1832 года мне не пришлось вместе с тысячами добрых немцев оплакивать невозместимую утрату.
Нижеследующее я записал по совсем еще свежим воспоминаниям.
Будущее Германии, Европы и мира
Гёте весьма одобрительно отзывался сегодня о брошюре канцлера, посвященной памяти
– Маленькая эта брошюра, – сказал Гёте, – и вправду очень удачна, материал отобран с большим тщанием и осмотрительностью, к тому же весь он пронизан духом горячей любви, и в то же время изложение так сжато и кратко, что деяния великого герцога как бы громоздятся друг на друга, и при виде такой полноты жизни и деятельности вы поневоле испытываете нечто вроде головокружения. Канцлер и в Берлин послал свою брошюру и спустя некоторое время получил весьма примечательное письмо от
И вот чудесное совпадение – последние свои дни великий герцог прожил в Берлине, почти в непрерывном общении с Гумбольдтом, под конец успев еще обсудить с другом многие важные проблемы, его тревожившие. И опять-таки, разве не следует считать милостью Господней то, что такой человек, как Гумбольдт, стал свидетелем последних дней и часов одного из лучших государей, когда-либо правивших в Германии. Я велел снять копию с его письма и сейчас кое-что прочту вам.
Гёте поднялся, подошел к конторке, взял из нее письмо и снова сел за стол. Несколько мгновений он читал про себя. Я заметил, что слезы выступили у него на глазах.
– Нет, читайте сами, но не вслух, – сказал он, протягивая мне письмо. Он снова поднялся и стал шагать по комнате, покуда я читал.