Замечательно, что стало выходить собрание сочинений отца Георгия. Хотя меня не оставляет горькое чувство, что он ушел от нас столь рано – ему было пятьдесят три года. И сколько он всего еще мог сделать! Наука до конца его увлекала, он занимался ею. И все-таки в начале девяностых годов он довольно серьезно изменил свою судьбу. Но кроме того, что связано с его верой, тут есть еще один момент. Он был человеком, которому нужно было активное действие.
И надо еще помнить эту эпоху. Ему, по-видимому, казалось, что рамки ученого для него тесны. Он стал священником. И не просто священником, а проповедником, публицистом. И, конечно, едва ли не главное – это его забота о больных онкологией детях. Вообще трудно даже себе представить, какую огромную работу он вел в этот последний период, при том что здоровье его всё время ухудшалось и мы все, его знакомые, ему говорили: «Ну откажись от этой поездки. Ну откажись уже от этих дел». Но ничто не помогало: он был трудоголиком, он буквально сжег себя в этой своей деятельности. При этом ушел очень рано. Очень обидно: у него появились новые интересы, в том числе и научные. Он очень серьезно занимался Данте, готовил работу по Данте. Но вот… увы.
Надо еще понимать, что отношения с начальством были далеко не простые. Это те тенденции, которые для отца Георгия были совершенно нетерпимы. Тут еще надо иметь в виду, сколь высоко он ценил человеческую свободу и человеческое достоинство. Со всем этим стало гораздо хуже сейчас: и в нашем обществе, и в государстве, и в Церкви. Я могу себе представить его позицию, его глубокие переживания, если бы он был сейчас с нами.
Да, как-то не верится, что уже прошло десять лет. Десять лет без отца Георгия. Очень горько, и, в общем, горечь эта для всех, кто его знал, сохранится, она не пройдет.
В самом деле, я знал отца Георгия на протяжении тридцати шести лет примерно. Но таково, может быть, свойство памяти, воображения – чаще всего я вспоминаю Егора-студента, с 1970 по 1975 год, когда он учился на истфаке МГУ. Я учился на том же курсе, а с 1972 года, когда у нас было распределение по кафедрам, и в одной группе. И, собственно, с этого времени началась наша дружба. Вот я пытался вспомнить и так и не смог, когда я его увидел в первый раз. Но не важно. Я хотел бы сказать вам о некоторых чертах характера, некоторых увлечениях Чистякова-студента.
С первого раза он производил несколько странное впечатление. Причем очень скоро обнаруживалось, что это впечатление, в общем, неверно. При первой встрече он напоминал «ботаника». Тогда не было такого выражения, оно позже появилось. Такой вот человек, который весь в занятиях. Он был высокий и в то же время немного нескладный. У него были ярко-красные щеки и очень высокий голос. А потом оказалось, что на самом деле ни грана от этого «ботаника» в нем не было. Он был совершенно иным. Он был веселый, жизнерадостный, он был, в общем, достаточно физически крепкий, хотя казалось совсем иное. Я видел его в разных ситуациях. И, в частности, помню лето 1974 года, когда у нас были месячные военные сборы. Для нас, студентов, в основном из интеллигентных семей, это был тяжелый момент. И надо сказать, что Егор там держался замечательно. Он никогда не забывал о том, что он сын военного и внук военного, и «марку» держал. <…>
Егор Чистяков на военных сборах. Владимирская область, лето 1974 года
Что нас сблизило? Во-первых, негативное отношение к советской власти. И что нас влекло? Нас влекла свобода, естественно, и культура. Свобода, культура, традиция – вот эти вещи, которые были соединены. Это то, что он ценил, и то, что в конечном итоге привело его к Церкви. Хотя это был достаточно долгий путь. Вообще, ведь времена были совсем иные, не похожие на нынешнее время; даже язык сменился, и некоторые вещи сейчас надо специально объяснять. <…>
Он очень любил поэзию и писал стихи. Причем ему особенно нравилась философская линия в русской поэзии: Тютчев, Владимир Соловьёв. Ну, и особая любовь была к поэзии Серебряного века. Я никогда не забуду его совершенно потрясающего, артистичного чтения «Капитанов» Гумилёва. Иногда просто его приходилось упрашивать, потому что это было замечательно. И он очень любил французских поэтов конца XIX века: Верлена, Франсиса Жамма. Он их переводил, он отчасти им подражал.
Он был очень динамичный человек. Надо еще об одном свойстве сказать – о его невероятной артистичности и, в общем, любви к игровому началу. Я не знаю, прилично ли говорить об этом в храме, но на четвертом курсе он собрал семь-восемь однокурсников и прочитал блистательную лекцию, которая называлась «История русского мата». Вот это тоже имело место, как и то, что он переводил некоторые стихи Катулла и других римских поэтов, не очень приличные. Правда, когда потом, много лет спустя, когда он уже был священником, я ему об этом напомнил, он как-то замахал руками, мол: «Что ты вспоминаешь эти грехи молодости!»