— Я вам покажу рентгенограммы. Зайдите, пожалуйста, в кабинет, — движением руки он пригласил всех войти.
Продолжая разговор, врачи подошли к большому столу, на котором аккуратными стопками лежали в обложках снимки. Рядом на широкой тумбочке помещался негатоскоп — ящик с большим, освещенным изнутри, матовым стеклом.
— Вот рентгенограмма больного Марка Марина, — накладывая пленку на стекло, сказал Виктор Андреевич.
Катя уже несколько раз рассматривала эту рентгенограмму: скрещивающиеся на сером фоне дуги ребер, посередине темная полоса, узкая вверху и расширяющаяся книзу. У самого края, слева, прозрачное, с острыми неровными краями, пятнышко — осколок.
Бухрин вынул из папки небольшой листок, прочел заключение рентгенолога: «Легочные поля без видимых патологических изменений. При рентгеноскопии грубых нарушений целости ребер не обнаружено. Сердце по конфигурации, размерам и пульсации в пределах нормы…»
Бухрин постучал пальцами по листку:
— Картина ясна. — Он посмотрел на Катю. — Позовите старшую операционную сестру.
Готкин, просматривающий историю болезни Марина, заметил:
— Вы с Клавдией Илларионовной всегда работаете?
— Замечательная сестра, — похвалил Бухрин, — ведь операционная сестра — это глаза, уши, совесть хирурга. На своих плечах выносит всю тяжесть операции. А Клавдию Илларионовну можно охарактеризовать одним известным изречением: «светя другим, сгораю сам…».
Катя стояла у стены, поодаль от операционного стола, тоненькая, бледная от волнения, крепко сжимая пальцы. Никто ее не замечал.
Высокая, в шесть окон, чисто выбеленная комната. Над операционным столом большая, похожая на опрокинутую эмалированную чашку, бестеневая лампа. В конце операционного стола — рабочий столик сестры с аккуратно разложенными инструментами, накрытыми стерильной марлей. Рядом столик Зонненбурга, на него хирург кладет инструменты. Знакомая обстановка.
Катя напряженно следит за руками хирурга.
— Распаратор! — доносится голос Бухрина, и она видит протянутую Клавдией Илларионовной блестящую пластинку. «Значит, будет резекция ребер… распаратором отслаивают от ребра надкостницу, тонкую, похожую на пергамент, пленку», — проносится в ее голове.
Руки Бухрина двигаются четко, уверенно.
— Пульс? — отрывисто спрашивает он.
— Семьдесят восемь, полный, — коротко отвечает наркотизатор.
— Дыхание?
— Глубокое, шестнадцать…
Катя облегченно вздохнула. Ей уже не кажутся такими страшными пропитанные кровью марлевые шарики, их в тазу все больше и больше. Туда же летит тампон, второй… «Вскрыл плевру!..»
В руках хирурга — длинные щипцы с плоскими лопаточками на концах… «Корнцанг! Будет доставать осколок…»
Катя плотнее прижалась к стене, спина хирурга закрыла от нее Марина. Уловив еле ощутимое в операционной движение, она подалась вперед.
Хирург широким жестом опустил на марлю небольшой черный осколок.
Еще несколько секунд молчания.
— Шов! — громко сказал Бухрин.
Катя обвела глазами комнату. Было непривычно светло, разрисованные морозом стекла искрились, тоненький луч солнца играл на подоконнике. «Утихло», — подумала она.
И хотя сейчас все были, видимо, совершенно спокойны и даже веселы, Катя с каким-то страхом перевела глаза на Марина. С его лица уже сняли марлевую маску.
Он лежал неподвижно, еще не освободившийся от наркоза. Лицо было такое же узкое, желтое и измученное, лоб по-прежнему очень бледен.
— Повязку! — также коротко приказал Бухрин и, расправив плечи, отошел от стола, сосредоточенно наблюдая, как сестра накладывает бинт.
Главный хирург был в отличном расположении духа. Снимая перчатки, посмотрел на окна, за которыми уже не мела пурга, не выл ветер, и, довольный, проговорил:
— Вот и солнце вышло из-за туч… — и, не скрывая радости, закончил: — А Марин будет жить! Будет!
ЖИТЬ!
В переполненном вагоне душно. Сизой тучей висит махорочный дым. Всюду серые шинели, помятые бессонницей лица и несмолкаемый говор, заглушаемый взрывами смеха.
Облокотись на откидной столик, у окна сидит Зоя Перовская — лейтенант медицинской службы. На щеках горят пятна румянца. Большим усилием воли она сдерживает все сильнее охватывающее ее волнение.
А поезд медленно, словно ощупью, движется по вновь проложенной Обозерской линии. Полотно железной дороги тянется то среди лесов и болот, то берегом Онежской губы.
Хотя Зою и предупредили в Москве о длительном пути, все же медленная езда выводила из терпения. Зоя стремилась к Марку. Казалось — они не виделись много лет. Письма были очень редки, а последний месяц — ни строчки. Это волновало, тревожило, заставляло делать всевозможные предположения. С начала войны прошло только восемь месяцев, а сколько уже пережито, сколько выстрадано!
Тяжелое ранение, учеба на курсах усовершенствования оторвали Зою от фронта. Но теперь все пойдет по-иному: она снова будет на передовой, а главное — в тех войсках, где когда-то служил отец, погибший на границе.
Просить о переводе в погранвойска, чтобы быть недалеко от Марка, Зоя решилась не сразу. Имела ли она право стремиться к своему маленькому счастью, когда кругом столько горя?