— Турки выпускают в форт триста ядер в час, — сказал Тангейзер. Он указал на Большую гавань. — А пушки Драгута топят ваши баркасы с провиантом. Вместо того чтобы убивать водоносов и погонщиков верблюдов, пусть кавалерия Копье займется мужской работой. Отправьте меня в Мдину, и я возглавлю конный отряд, который совершит нападение на мыс Виселиц.
— Как и всегда, — сказал Старки, — при виде вашей храбрости мне делается стыдно.
— Я смогу получить passe portes? — спросил Матиас.
На кавальере заревела шестнадцатифунтовая пушка рыцарей, и Борс проследил, как ядро летит через гавань. Оно приземлилось среди кучки рабочих-арапов, продлевающих турецкую траншею, оставило после себя стонущие человеческие обрубки и закатилось в щель.
— Пойдемте со мной, — сказал Старки, — я выпишу все необходимые бумаги. И еще расскажу вам, где найти отца леди Карлы, дона Игнасио. Он сейчас слаб здоровьем и вряд ли отнесется к вам с сочувствием, но если кто-то и знает о судьбе мальчика, так это он.
Старки пошел к лестнице. Матиас двинулся за ним. Но Борсу очень не хотелось покидать этот Олимп.
— Ваше преподобие, — позвал он. Старки обернулся. — С вашего позволения, я бы остался и помог канонирам. Я вижу, что порядочное количество ядер тратится впустую.
Старки кивнул.
— Я отдам приказ артиллеристам.
— Сегодня мусульмане отмечают пятницу, поэтому их атаки будут особенно мощными. — Матиас взял Борса за плечо и указал на мусульманские редуты на склонах холма Скиберрас. — Видишь большой белый тюрбан?
Борс всмотрелся в крошечные фигурки, движущиеся за пылевой завесой.
— Я вижу тысячи белых тюрбанов.
— Один больше остальных, что означает принадлежность к высокому рангу. Зеленые одежды. Вон там, где над шестью пушками стоят кулеврины с драконьими пастями.
Борс, все еще исследующий поле боя, нашел взглядом громадный белый тюрбан, насаженный на зеленую фигурку размером с булавку.
— Вижу.
— Это Драгут Раис.
Борс ощутил, как сами собой сжались губы.
— Он спит в траншее вместе со своими людьми, — продолжал Матиас. — Он делит с ними пищу. Они его обожают. Его смерть будет стоить смерти целой дивизии. Целься в его сторону, а везение сделает все остальное.
Матиас повернулся к Борсу и схватил его руку.
— Желаю удачи, мой друг. Передай женщинам, что я вернусь завтра вечером.
Борс смотрел, как Старки с Матиасом спускаются по лестнице и пересекают крышу. Шестнадцатифунтовая пушка громыхнула с кавальера, и Борс отвернулся проследить за траекторией ядра и понять, какие следует внести поправки. Он был в восторге. Вот она — та жизнь, для какой предназначил его Господь. Он перекрестился и поблагодарил Иисуса Христа.
Замершие в полуденном пекле извилистые улочки Мдины напомнили Тангейзеру Палермо. Дома в нормандском стиле были великолепны, но слишком угрюмы, словно их выстроили люди, чересчур проникнутые собственной важностью. В конце заканчивающегося тупиком переулка рядом с улицей Короля Фердинанда он, как ему и обещали, обнаружил каса Мандука. Он постучался, и болезненного вида седой дворецкий лет шестидесяти открыл дверь. На нем был темно-синий бархатный сюртук, с которого только что были вытерты мокрой губкой какие-то пятна. Он выглядел и пах так, словно почти не выходил из дома. Дворецкий поклонился с таким видом, будто у него болит спина, и уставился в грудь Тангейзера, не поднимая глаз. Странные слуги прислуживают странным хозяевам. Тангейзеру стало любопытно, что ждет его внутри.
— Капитан Тангейзер, — произнес он, — к дону Игнасио.
Дворецкий проводил его в прихожую, где свет ламп мерцал на мрачных семейных портретах и изображениях мучеников; все картины, по мнению Тангейзера, не обладали высокой художественной ценностью. Они миновали темную лестницу и несколько запертых комнат. Ковры под ногами были трачены молью, мебель была громоздкой и тяжелой, как сам дом. Он был похож на мавзолей, воздвигнутый над могилой, где покоились воспоминания об утерянном величии. Вот здесь росла Карла. В темноте удушливой гробницы, полной провинциального благочестия. Он представил, как ее юный дух силился воспарить в этой темнице. Сам он начал задыхаться всего после двадцати шагов. Он ощущал сострадание к девушке, какой она когда-то была, и лучше понимал ту сдержанность, которая была присуща ей, теперь уже взрослой женщине. Тангейзер не удивился, что она не захотела вернуться сюда, и его нежность к ней усилилась. Он не мог отделаться от мысли, что, отправив девушку в изгнание — каким бы суровым оно ни было, — дон Игнасио оказал дочери большую услугу.