Когда–то давно, среди снегов Вологды, я с грустью констатировал, как блестящий молодой марксистский писатель, первая статья которого о Фрпдрих Альберте Ланге[186]
появилась в тогда для нас казавшемся недосягаемым журнале «Neue Zeit» с большим одобрением тогда непререкаемого нами учителя Каутского[187], быстро отходил от марксистских и революционных позиций в сторону туманной и даже черной мистики. Бердяев[188], бывший тогда в ссылке вместе со мной, получил отпуск в Житомир и, кажется, именно там встретился с Булгаковым[189]. Вернувшись назад, он со сверкающими от удовольствия глазами говорил мне: «Вот смелый человек, он уже договорился до веры в Христа».Когда я рассказал это жившему тогда в том же городе Александру Александровичу Богданову[190]
, то Богданов изрек такое предсказание: «Вообще Бердяев безнадежен и необходимо превратится через небольшое количество лет в черносотенного писателя». Мне в то время казалось это невозможным, но вся эволюция Бердяева была именно такова. Правда, он не обогнал своего образчика — Булгакова. Если Бердяев, начавший с марксизма, договорился до философски истолкованного православия, но тем не менее православия глубоко церковного и даже изуверского, то Булгаков сам пошел в священники и, как ходят слухи, даже подписывал какие–то погромные антисемитские прокламации.Но Бердяев всегда казался мне человеком, живущим главным образом жизнью нервов, человеком, физически глубоко больным и очень склонным эпатировать свою аудиторию.
Совсем другое дело Франк[191]
, бывший тоже столпом и утверждением прогрессивного русского идеализма, чуть–чуть не социалистического, претендовавшего конкурировать с марксистским материализмом. Франк казался мыслителем тонким, благородным стилистом, человеком вдумчивой мысли. Правда, с самого начала пришлось разойтись с ним резким образом, но казалось, что какая–то дисциплина, которая присуща была Франку в несравненно большей мере, чем беллетристу от философии Бердяеву, должна его спасти от слишком большого крушения. Ничуть не бывало. Когда история, взяв в руки метлу, поступила с каждым идеалистом, как с мусором, они, конечно, страшно на нее обиделись. .Сначала каждый идеалист старался изобразить дело так: грубияны и бунтари–большевики восстали против самых законов истории, они представляют собою уродство, историческую аномалию и история — Кронос[192]
— не замедлит сожрать этих своих незаконнорожденных детей.Но время шло. Большевистский строй упрочился. Он стал бесспорным и незыблемым. Внутренне все эти Франки и Бердяевы прекрасно сознают, что «ужас» утвердился всерьез и надолго. Тогда, конечно, пришлось обвинить историю, Правда, с богословской точки зрения (наши Франки и Бердяевы теперь уже не философы, а богословы) историю как будто винить нельзя. Ведь историей заведует как–никак провидение, «несть власть, аще не от бога»[193]
и т. д. Однако богословам не трудно изощриться таким образом, что если не совсем гладко и кругло, то все–таки для поверхностного взгляда приемлемо спасти бога и его репутацию рачительного хозяина на земле. И в наше время судить историю, если не всю целиком, то во всяком случае целый большой ее изгиб, идеалисты берутся при том условии, что ставят вопрос до крайности широко, широко до необъятности. Так поставлен вопрос и в данном случае.Бердяев в своей статье «Конец Ренессанса»* принимает за доказанное, не подлежащее никакому сомнению, что большевизм вообще — ужас, позор и крушение.
Сборник «София», недавно изданный за границей[194]
.