— Ты хочешь оставить безнаказанным человека, призывающего к мятежу и объявившего себя царем одной из подвластных цезарю провинций! Зачем? Чтобы соблазнить безнаказанностью другие, более горячие головы и вызвать нападение нового Иуды из Гамалы на самарийский гарнизон? Тебе нужен предлог, чтобы обрушить на нас меч империи и навеки отнять самостоятельность у Иудеи. Тебе нужно восстание, которое ты мог бы потопить в крови и потом предстать перед цезарем в личине мудрого правителя, достойного быть проконсулом или губернатором италийской провинции! Так это и есть римское прямодушие? Я в Риме не бывал, но знаю, что это называется там финикийским криводушием… Не думай, однако, что мы просты, как идумейские пастухи! Мы заключили союз с цезарем и, осудив человека, восставшего против цезаря, исполняем свой долг… Ты же уклоняешься от своего долга и не желаешь утвердить наш приговор. Что ж! Мы пошлем гонцов в Рим, сообщим о нашем решении и твоем отказе, очистим себя в глазах цезаря и откроем ему глаза на действия сановника, представляющего в Иудее его империю. А теперь, претор, можешь вернуться в преторию.
— И вспомни о дарственных щитах Августа!.. — крикнул Сарейя. — Может быть, тебе еще раз доведется узнать, на чьей стороне цезарь!
Понтий в замешательстве опустил голову. Возможно, перед его взором возникла светлая терраса у Капрейского моря, Сеян, Цизоний и другие враги: вот они что-то шепчут на ухо Тиберию и вводят к нему гонцов из Иерусалима. Недоверчивый, вечно всех боящийся, цезарь немедленно заподозрит тайный сговор между ним, Понтием, и этим «царем Иудейским» и намерение взбунтовать против империи богатую провинцию… Справедливый приговор и самолюбивая настойчивость могли дорого стоить прокуратору Иудеи! В его слабой душе самолюбие и справедливость поднялись на короткий миг, словно две высокие волны, и тут же опали. Белый, как его тога, он еще ближе подошел к двери, протянул руки, как бы в порыве великодушного миролюбия, и заговорил:
— Вот уже семь лет, как я правлю Иудеей. Был ли я когда-нибудь несправедлив, изменил ли хоть раз своему слову? Поверьте, угрозы ваши мне не страшны. Цезарь давно меня знает… Но, для блага цезаря, между мною и вами не должно быть раздора. Я уступчив. Я больше, чем любой другой прокуратор, считаюсь с вашими законами. Не я ли велел пытать тех двух самаритян, которые осквернили ваш храм? Между нами нет места распрям и обидным речам…
Он поколебался, затем медленным движением потер руки и брезгливо отряхнул их, словно они были запачканы в чем-то грязном; потом продолжал:
— Вы хотите, чтобы я отдал вам на растерзание этого мечтателя? Не все ли мне равно? Берите его… Вам мало бичеванья? Вы требуете креста? Что ж, распните его… Но не я проливаю эту кровь!
Левит с изможденным лицом закричал в исступлении:
— Ее проливаем мы! Пусть кровь его падет на наши головы!
Многие содрогнулись; они верили, что слово обладает сверхъестественной силой и обращает помысел в действительность…
Понтий покинул залу. Декурион, поклонившись, запер кедровую дверь. Равви Ровам, спокойный и лучезарный, повернулся и вошел в толпу единоверцев. Перед ним склонялись до земли, целовали бахрому его хитона; он кротко и важно прошептал:
— Пусть один человек пострадает, зато весь народ спасется.
Колени мои подгибались. Я сел на скамью, утирая со лба пот. Словно сквозь туман видел я во дворе, как два легионера, расстегнув пояса, пили из железного ковша; негр наполнял его из бурдюка, висевшего у него за спиной. На солнцепеке сидела красивая крупная женщина, выставив на всеобщее обозрение свою голую грудь, и кормила сразу двух младенцев; брадобрей со смехом показывал кому-то выпачканную кровью руку. Я не заметил, как глаза мои закрылись, и вдруг вспомнил о красноватом чадном огоньке, оставленном в палатке около моей походной койки, потом забылся легким сном…
Когда я очнулся, курульное кресло на возвышении было по-прежнему пусто. У подножия его, на мраморном полу, лежала истертая ногами претора пурпурная подушка; толпа в древнем подворье Иродов стала еще гуще и гудела, как на ярмарке. В нее влилось множество простых, грубых людей в холщовых плащах, таких пыльных, будто их подстилали вместо половиков на какой-нибудь людной площади. Многие держали в руках весы, клетки с горлицами; с ними были испитые, грязные женщины, которые издали грозили Учителю кулаками. Некоторые торговцы тем временем искали покупателей, вполголоса предлагая купить какую-нибудь мелочь: поджаренные овсяные зерна, горшочки с притираниями, коралловые безделушки, филигранные кипронские браслеты. Я спросил Топсиуса, что это за люди, и мой ученый друг, протерев очки и вглядевшись, объяснил, что это, по-видимому, разносчики, мелкие торговцы, которых Иисус накануне вечером выгнал палкой из храма, из-под «Портиков Соломона», где по букве закона запрещалось вести светскую торговлю…
— Еще один промах нашего пророка, дон Рапозо! — с иронией прибавил остроумный историограф.