– Никак я не могу объяснить его отношения. Это такой фаталист, что я не могу себе представить. Он всегда ровно, как будто равнодушно относился сегодня, как вчера. Вот маленькая подробность: когда случилось отречение, я был совершенно расстроен, я стоял у окна и просто не мог удержаться от того, чтобы, простите, не заплакать. Все-таки я старый человек. Мимо моего окна идет государь с Лейхтенбергским, посмотрел на меня весело, кивнул и отдал честь. Это было через полчаса после того, как он послал телеграмму с отречением от престола, в ожидании приезда Шульгина.
Председатель.
– Генерал, тут напрашивается, как возможное объяснение, что это громадная выдержка, большая привычка, или это объяснение приходится устранить?
Дубенский.
– Я думаю, видите ли, что это громадная выдержка. Я говорил, что он отказался от Российского престола просто, как сдал эскадрон. Вот такое у меня было оскорбленное чувство, но когда я его провожал, когда он от матери шел в вагон, тут нельзя было быть спокойным. Все-таки я поражался, какая у него выдержка. У него одеревенело лицо, он всем кланялся, он протянул мне руку, и я эту руку поцеловал. Я все-таки удивился, – господи, откуда у него берутся такие силы, он ведь мог к нам не выходить!
Председатель.
– Все удивлялись, а потом нашли ключ к этому. Я хотел бы повторить вопрос, чтобы вопрос исторической государственной важности выяснить до дна. Нам давало показания лицо, которое присутствовало при моменте отречения, и это лицо тоже говорило, что напрашивается объяснение выдержки, но по впечатлению этого лица, которое не менее нас было удивлено спокойствием, такое объяснение должно быть устранено; тут не выдержка, это действительно спокойствие, спокойное отношение к событиям громадной исторической важности и громадного личного значения.
Дубенский.
– Я не могу этого сказать. Когда он говорил с Фредериксом об Алексее Николаевиче, один-на-один, я знаю, он все-таки плакал. Когда с С. П. Федоровым, ведь он наивно думал, что может отказаться от престола и остаться простым обывателем в России, и когда С. П. Федоров ему сказал: «Ваше величество, ведь, это совершенно невозможно», – он ответил: «Неужели вы думаете, что я буду интриговать? Я буду жить около Алексея и его воспитывать». Ведь он говорил: «Я должен прямо сказать, я не могу расстаться с Алексеем». Так что дать вам определенный ответ не только я не могу, но я думаю, будут писать об этом многие психологи, и им трудно будет узнать; а вывести, что это равнодушный человек – будет неверно, но сомнение мы выражаем, и вы и я: тут возможна выдержка, или холодное равнодушие ко всему, и к событиям.
Председатель.
– Позвольте напомнить вашу запись: «25-го, суббота. Могилев. Из Петрограда тревожные сведения; голодные рабочие требуют хлеба, их разгоняют казаки; забастовали фабрики и заводы; Государственная Дума заседает очень шумно; социал-демократы Керенский и Скобелев{212} взывают к ниспровержению самодержавной власти, а власти нет. Вопрос о продовольствии стоит очень плохо, во многих городах, в том числе в Петрограде и Москве, хлеба нет. Оттого и являются голодные бунты. Плохо очень с топливом, угля поставить спешно, сколько надо, нельзя, поэтому становятся заводы, даже те, которые работают на оборону. Государь как будто встревожен, хотя сегодня по виду был весел. Эти дни он ходит в казачьей кавказской форме, вечером был у всенощной и шел туда и обратно без пальто». Теперь 26-е, воскресенье. Как оно в вашей памяти осталось, с точки зрения событий?
Дубенский.
– То же самое. Мы в большой были тревоге, вся свита была в тревоге, мы раз десять говорили друг другу: «Что в Петрограде? Какие известия?» А государь, он все время… Одно, что я за два с половиной года заметил, что когда он встревожен, он всегда сдерживается, он тогда меньше говорит. За завтраком, помимо нас, постоянных, всегда были приглашенные. Он, как человек вежливый, любезный, всегда спрашивал, откуда вы, да как вы, а на этот раз он мало говорил, у нас было даже мало приглашенных. Я лично был в большой тревоге. Нилов говорил всегда одно и то же: «Будет революция, все равно нас всех повесят, а на каком фонаре, все равно».
Председатель.
– Скажите, генерал, в субботу 25-го, вы не помните о посылке телеграммы Хабалову, с требованием во что бы то ни стало привести столицу в спокойствие?
Дубенский.
– Если это у меня написано …
Председатель.
– Нет, это у вас не написано.
Дубенский.
– В таком случае, не помню. Все эти дни я все выдающиеся факты записывал.
Председатель.
– Так что надо думать, что это обстоятельство …
Дубенский.
– Мне не было известно. Я опять повторяю, что ни о каких частных интимных делах государь никому ничего никогда не говорил. Если он сделал распоряжение сказать Хабалову, то и кончено. Он мнениями делиться не любил.