Вероятно, я смутилась. Одно из ее язвительных замечаний, которые Елизавете так удавались, когда речь шла о других. Но, по счастью, сейчас мастер Ганс не смотрел на меня как овца. Он сидел за столом, сияя от теплого внимания отца, которое, как и во всех прочих, вселяло в него уверенность и располагало. Гольбейн положил на стол миниатюрную копию портрета Эразма, предназначенную для архиепископа Уорема, и ответный набросок старого рельефного лица архиепископа. Его следовало передать Эразму в Базель. Он явно был доволен, что за первые две недели в Англии смог выполнить это поручение (впрочем, Уорем, один из близких отцу епископов, был добрая душа, да в любом случае отдарить Эразма было почти
— В Мантуе я видел фреску, — говорил Гольбейн, настолько поглощенный своим замыслом, что, иллюстрируя его, начал передвигать на столе солонки и ножи. — Она не выходит у меня из головы. Герцог и его большая любовь — жена, — не отворачивая головы от зрителей, искоса смотрят друг на друга… они в середине… вокруг семья… кто-то слева наклонился вперед, слушает… — Он довольно замолчал, явно ожидая похвалы за хорошую мысль. — А в центре прямо на зрителя, — художник громко рассмеялся, — смотрит карлик герцога!
Я оторопела. Наступило молчание. Мы смотрели на отца, ожидая его реакции. Он немного помолчал. Затем его лицо расплылось, и он открыто, по-детски рассмеялся — щедрая поддержка, которую все так в нем любили.
— Шут в центре семьи! Чудесная мысль! — простонал он, и мы вдруг поняли, что отец отвлекся от всех придворных тревог, а ведь раньше и не осознавали напряжения в его лице. Все облегченно засмеялись, нас сблизили взаимопонимание и нежная, возвышающая любовь. — Давайте посмотрим, как это можно устроить. — Он все еще озорно усмехался, а в голове уже роились мысли. — Генрих! — подозвал он толстяка простофилю. Тот вышел из тени. — Как видите, мы имеем собственного короля шутов, — сказал он мастеру Гансу.
Вдруг меня словно осенило: я увидела в рыжеволосом любимце отца, Генрихе Паттинсоне, карикатуру на золотого короля Генриха с его крупными чертами лица и подумала, не потому ли отец держит его, а если так, то ведь это якобы простодушное замечание весьма дерзко (а может быть, мастер Ганс с самого начала планировал поместить в центр нашей семьи шута Генриха?).
Не успев опомниться, мы сидели и стояли так, как нас весьма умело рассадил и расставил мастер Ганс, все уже продумавший. Генрих Паттинсон, как всегда, с застывшим, тупым, ошалевшим взглядом прямо напротив художника. Отец и его дочь Маргарита Ропер искоса смотрят друг на друга (я поразилась, как быстро Гольбейн понял, кого больше всех любит Мор). Я стояла рядом с Елизаветой, склонившись над дедом и шепча ему что-то на ухо. Все остальные сгруппировались вокруг нас или наблюдали за моделями со стороны. В суматохе Елизавета вдруг прошептала:
— А где Джон Клемент?
— Уехал, — ответила я ей тоже шепотом.
— Как, не попрощавшись? — громко воскликнула она и резко развернулась ко мне, нарушив композицию.
Мастер Ганс посмотрел на нас, одними глазами попросив не выходить из образа.
— Ему нужно было ехать, — пробормотала я, замерев в неудобном положении и глядя на старые, обтянутые бархатом колени деда.
— Не двигайтесь! — прикрикнул Гольбейн.
Елизавета взглянула на него и тихо сказала.
— Простите, мастер Ганс. Боюсь, я неважно себя чувствую. Думаю, мне лучше пойти к себе.
Очень бледная, она вышла из зала, а за ней после минутной нерешительности двинулся, подпрыгивая, кадык ее мужа.
Вроде теперь можно расходиться. Но отец быстро заполнил паузу. Он пришел в такое восхищение от воображения Гольбейна, что не мог позволить композиции распасться. Гольбейн и Мор были счастливы, что им так быстро удалось найти взаимопонимание. Картина начинала приобретать конкретные очертания, и они постоянно смеялись и переглядывались.
— Джон, — улыбаясь, позвал отец (зная, что в комнате несколько Джонов и все готовы подняться), — встань на место Елизаветы.