«Цирцея, Цирцея», — шепчет чужеземец, вернувшись в тот вечер подземкой из Лондона. Ближайшие соседи знали об этом поляке не более того, что он имеет газонокосилку, а траву подрезают в Англии ежеминутно. Вот уже более ста лет. Англичане вообще народ молчаливый. Они молчат, когда едут в Лондон, молчат, когда возвращаются из Лондона. В поездах — и под землей, и над землей — путники едут молча, не болтая и не приставая с вопросами. Сидят как изваяния. Словно восковые куклы. И произносят несколько любезных слов тогда лишь, когда кому-то подходит время выходить. Выходящему помогают. Подают багаж. Радуются, что их остается меньше? (На одного человека.) И восстанавливается еще более глубокая тишина. Но это, Надя, тем не менее не значит, будто они высокомерны. Высокомерно здесь только так называемое «высшее» сословие. Другие народы также не слишком любят инородцев. Вот, например, с евреями во время войны в Европе делали что-то ужасное. А в Англии относились к ним с сочувствием. Жалели здесь и поляков. Нас, русских, не жалели. Такая уж у них традиция. Но в конце войны в Лондон хлынули бесчисленные толпы иностранцев. Чтобы остаться тут навсегда. Потому-то нас с таким неудовольствием, Надя, и встречают. Мы должны привыкнуть к ощущению, что мы тут одни, никому не нужные на этом острове, где живут пятьдесят миллионов мужчин и женщин. Вообразите: абсолютно одни, предоставлены самим себе, никто нами не интересуется, ни одному человеку из всех этих миллионов мужчин и женщин до нас нет никакого дела. Можете себе представить такое одиночество? Вокруг нас дома, улицы, мимо, громыхая, едут и едут поезда, мужчины и женщины смеются, плачут, сходятся, сеет дождь, туман, а теперь вот и снег повалил, и так здесь много причалов, пароходов, которые причаливают и отчаливают. Но до нас никому нет дела.
Николай, но должны же они знать, во время войны мы были союзниками Англии, так неужели им не стыдно? И сами они привели сюда тысячи и тысячи поляков! Разве это не обман?
Поляки виноваты, Надя. Их слишком много. Англичане стараются превратить этих несчастных в англичан. Отнять у них детей. Почему Ордынский затворился в четырех стенах? Почему он говорит со своей дочерью только по-польски и поет польские песни? Почему они общаются на этом своем странном, чудовищном и непонятном языке, который я тоже так люблю? У нас нет детей. Падает снег. Даже и разговоры о нас заметает снежком. Впрочем, действительно, нас здесь такое великое множество, что о нас трудно помнить, тем более, что память не самая сильная черта англичан. Да и чем они могут нам помочь? Они молчат о нас все больше, и это единственное, что в их силах. Болтают о нас одни только благотворительные дамские общества. Немыслимо думать о таком количестве иностранцев. Голова заболит. Молчат и на этом холме, где раньше были ветряные мельницы.
Они нас обманули, Николай. Лондон — это магнит, который они поставили, подобно западне, чтобы ловить в нее зайцев. Он напоминает мне полип — посмотрите на карту. Я иногда рассматриваю эту карту часами. Мне кажется, мы больше никогда не вернемся туда, где были счастливы с вами.
И только эта тень, за которой мы следовали из Лондона, постучала металлическим кольцом в дверь маленького домика, затерявшегося среди аллей в тупичке Милл-Хилла, как в ней появилась женщина с подсвечником в руке. Она подняла повыше свечу. Возле ее ног увивался черный котенок. На мгновение пламя свечи вырвало из темноты лицо женщины и лицо человека перед дверью.
Ярко озарилось лицо мужчины. Он был бледен и невесел. Слышно было, как он тихо сказал женщине:
Появившаяся в дверях женщина была заметно моложе его, прелестная молодая блондинка с лицом Белоснежки, какой ее представляют себе дети. Такие лица встречаются и на английских кладбищах — алебастровая головка с надгробия. Нежное, точеное личико с безмятежным выражением, которое долго остается молодым, а над ним золотистая корона пышных волос. Она молча погладила человека по лицу и пропустила в дом. Черный котенок, увивавшийся возле их ног, словно бы решил остаться на дворе. На снегу. В ночной темноте. Но в последнее мгновение передумал, и пока дверь закрывалась, могло показаться, что кончик его черного хвоста останется снаружи. Соседи не могли слышать, о чем говорили между собой эти двое, но если бы и услышали, все равно ничего бы не поняли. Они разговаривали на языке, который окружающие принимали за польский, на самом деле это был русский. Они уловили бы и несколько французских слов, в основном же это был тихий и печальный шорох мелодичных, мягких, загадочных и непривычных слуху русских слов. Но даже если бы кто-нибудь мог слышать и понять их слова, разговор в дверях был слишком краткий. Вскоре огонек свечи стал подниматься наверх, а на втором этаже или вовсе погас, или стал невидимым за плотными шторами.