Отец достал из ящика стола лист бумаги для рисования, заточил карандаш и пододвинул мальчику стул. Пьер тут же взобрался на него с коленями и начал рисовать мышку и кошку. Чтобы не мешать ему, Верагут сел сзади и стал разглядывать тонкую загорелую шею, гибкую спину и благородную, своенравную голову ребенка, который погрузился в свою работу и нетерпеливо помогал себе губами. Каждая линия на бумаге, каждый маленький успех или неудача выражались в гримасах подвижного рта, в Шевелении бровей и складок на лбу.
– Нет, ничего не выходит! – воскликнул спустя некоторое время Пьер, выпрямился, опираясь ладонями о стол, и критическим взглядом окинул свой рисунок. – Ничего не выходит! – сердито пожаловался он. – Папа, как надо рисовать кошку? Моя похожа на собаку.
Отец взял лист в руки и с серьезным видом принялся рассматривать рисунок.
– Надо немного подчистить, – невозмутимо сказал он. – Голова слишком большая и недостаточно круглая, а ноги чересчур длинны. Погоди, сейчас исправим.
Он осторожно прошелся резинкой по рисунку, достал новый лист бумаги и нарисовал кошку.
– Смотри, она должна быть вот такой. Вглядись в нее хорошенько и нарисуй еще раз.
Но терпение Пьера уже кончилось, он отдал отцу карандаш, и тому пришлось рисовать самому – сначала кошку, потом котенка, потом маленькую мышку, потом Пьера, который спасает мышку, а напоследок мальчик потребовал еще коляску с лошадьми и кучером.
Но вскоре и это ему надоело. Напевая, он несколько раз обежал комнату, выглянул в окно, проверяя, не идет ли дождь, и, пританцовывая, выскочил из дома. Его нежный, тонкий голосок прозвенел под окнами, затем все затихло, и Верагут остался один, держа в руке лист бумаги с нарисованными на нем кошками.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Верагут стоял перед своей большой картиной с тремя фигурами и писал одеяние женщины – иссиня-зеленое платье, в вырезе которого одиноко и печально блестело маленькое золотое украшение; оно одно подхватывало мягкий свет, не находивший себе пристанища на затененном лице и отчужденно и безрадостно скользивший вниз по холодной синей одежде, – тот самый свет, который весело и задушевно играл рядом в светлых волосах прекрасного ребенка.
В дверь постучали, и художник нехотя, с досадой отошел от картины. Когда после небольшой паузы стук повторился, он быстро подошел к двери и слегка приоткрыл ее.
За дверью стоял Альберт, который за все каникулы ни разу не заглянул в мастерскую отца. Он держал в руке соломенную шляпу и с легким смущением смотрел в недовольное лицо художника.
Верагут пригласил его войти.
– Здравствуй, Альберт. Ты, видимо, пришел взглянуть на мои картины. У меня их тут совсем немного.
– О, я не хочу тебе мешать. Я только хотел спросить…
Но Верагут уже закрыл дверь и, обойдя мольберт, подошел к выкрашенному в серый цвет решетчатому помосту, где на узких, снабженных роликами подставках стояли его полотна. Он вытащил картину с рыбами.
Альберт смущенно встал рядом с отцом, и оба стали смотреть на отливающее серебристыми красками полотно.
– Ты, кстати, хоть немного интересуешься живописью? – вскользь спросил Верагут. – Или тебе доставляет удовольствие только музыка?
– О, я очень люблю картины, а эта просто великолепна.
– Она тебе нравится? Я очень рад. Я закажу для тебя ее фотографию. Ну и как ты себя чувствуешь в Росхальде?
– Спасибо, папа, очень хорошо. Но я и вправду не хотел тебя беспокоить, я зашел из-за мелочи…
Художник не слушал. Он рассеянно смотрел в лицо сына постепенно оживающим, немного усталым взглядом – такой взгляд был у него всегда, когда он работал.
– Как вы, нынешние молодые люди, относитесь к искусству? Я хочу сказать, значит ли для вас что-нибудь Ницше, читаете ли вы еще Тэна – он был умница, этот Тэн, но скучноват – или же у вас появились новые идеи?
– Тэна я еще не знаю. Обо всем этом ты, конечно же, размышлял гораздо больше, чем я.
– Раньше – да, раньше искусство и культура, дионисийское и аполлоновское начало и все такое прочее были для меня ужасно важны. А теперь я радуюсь, когда мне удается сделать хорошую картину, и не думаю при этом ни о каких проблемах, по крайней мере философских. И если бы меня спросили, почему я стал художником и расписываю краской все эти полотна, я бы ответил: я пишу картины, так как у меня нет хвоста, чтобы вилять им.
– Нет хвоста? Что ты хочешь этим сказать?
– Только одно. У собак, кошек и других одаренных животных есть хвост, который благодаря тысячам изгибов и завитушек обладает совершенно удивительной способностью выражать не только то, что они думают и чувствуют, из-за чего страдают, но и каждый поворот настроения, каждый оттенок характера, каждый едва заметный прилив жизненной силы. У нас такого языка нет, и поскольку самые неуемные среди нас тоже нуждаются в чем-нибудь подобном, то мы прибегаем к помощи кисти, рояля или скрипки…
Он замолчал, словно разговор вдруг перестал его интересовать; похоже, он только теперь заметил, что его слова не вызывают в Альберте живого отклика.