Эта книга о прошлом. Но как видит читатель, она принимает самое непосредственное участие в насущном, чтоб не сказать судьбоносном, сегодняшнем споре. Ведь настоящая идейная война, так напоминающая схватку нестяжателей с иосифлянами, идет сегодня в России. Что для Москвы Европа — родина или враждебный (или по крайней мере чуждый ей) Запад? Национальные ли корни у сегодняшних нестяжателей? Или импортирован весь их мыслительный багаж в наше самобытное отечество вместе с кока-колой и сникерсами?
Самые смелые из сегодняшних западных мыслителей допускают, что «история коллапса царского режима опять стала историей наших дней»43. Или что «Россия 2000 года мало чем отличается от России 1900»44. Иначе говоря, допускают они, что последнее, затянувшееся почти на все XX столетие евразийско-советское отклонение российской ветви от европейского древа было зря потраченным временем, нелепым топтанием на месте — в момент, когда Европа стремительно рванулась вперед, в новое историческое измерение. Но копают эти мыслители лишь в самом верхнем, легкодоступном слое.
Глубже, намного, как мы видели, глубже уходят корни этого конфликта. Я постараюсь это показать в следующей, теоретической части книги. Но разве не вытекает даже из того, что мы уже знаем: просто не могло быть современных нестяжателей (как и современных иосифлян), самой войны между ними быть не могло без древнего спора, подробно в этой книге описанного. Спора, что свидетельствует неопровержимо: Европа действительно внутри России.
И снова возвращает нас это к уже исчерпанной, казалось бы, теме суда истории и суда историков. И снова доказывает, что негоже историку уподобляться средневековому хронисту или канцелярскому писцу в суде истории. Не только потому, что, превращая свой вердикт в рабскую копию вердикта истории, он приговаривает побежденных вторично. Еще и потому, что приговаривает он их предвзято. Приговаривает, отнимая у них возможность победы не только в прошлом, но и — что много важнее — в будущем.
Посмотрим теперь на дело с другой стороны. Это имеет смысл, потому что, даже если читатель согласился с заключением, к которому пришли мы в первой части книги, серьезные теоретические или, как модно теперь говорить, метаисторические вопросы все равно остаются. Ну, такой, например. Пусть Россия действительно начинала свое государственное существование в рамках европейской ци- вилизационной парадигмы, но Европой (в этом цивилиза- ционном смысле) не стала, то чем она стала? Азией? Или ни тем ни сем, а так, болтается где-то «на вечном распутье между Европой и Азией»1, как высокомерно выражается, скажем, Николай Борисов, автор единственной отечественной биографии Ивана III? В «мистическом одиночестве», как уточняет Александр Панарин?2
Приверженцы новейшей «неоевразийской» схемы русской истории, похоже, колеблются между двумя этими гипотезами происхождения русской государственности — азиатской и, употребляя выражение B.C. Соловьева, «особняческой». Борисов, к примеру, склоняется к традиционной, в духе Большого Стереотипа, «азиатской» гипотезе. «Основанная на азиатских по сути принципах московская монархия, — пишет он, — была несовместима с западноевропейской системой ценностей»3. Роль Европы в этой схеме сводилась к тому, что она «коварно предлагала России свою систему ценностей, сознавая ее губительность для великой евразийской монархии»4.
Не спрашивайте почему. Борисов не объясняет, но его выражения — «несовместимость», «губительность» — говорят за себя. Зачем, в самом деле, станет кто-нибудь давать яд нормальному человеку, если не затем, чтоб его отравить? Или, говоря словами Зюганова, «ослабить, а если удастся, то уничтожить»? Слава богу, русское государство было начеку. И даже «в тех случаях, когда насущная необходимость заставляла российское правительство пользоваться материальными достижениями Запада, оно ревниво следило за тем, чтобы «вместе с водой не зачерпнуть и жабу»5. Происходило это главным образом потому, что «русские в глубине души всегда считали себя народом, избранным Богом»6. Просто «бремя исторического одиночества [узнаете язык Панарина?] порой становилось невыносимым»7.
Удивительно ли, мы с Борисовым расходимся, так сказать, изначально? И что читатель ничего из его монографии не узнает ни о церковной Реформации, ни о «лутчих людях» русского крестьянства, а борьбе нестяжателей против иосифлянства в 650-страничной книге посвящен лишь один нейтральный абзац? Неудивительно также поэтому, что Иван III у него «создатель самодержавия»8. И в государстве, которое он построил, «много... от жестокой, но внутренне хрупкой восточной деспотии в духе Золотой Орды».9 Важно лишь, что это замечание Борисова как раз и вводит нас в эпицентр теоретических дискуссий о природе российской государственности, бушевавших в 1960-е и на Западе, и в СССР. Вводит, несмотря даже на то, что автор, судя по всему, о них и не подозревает.