Затем мы минут с десять молча стояли перед этой дверью. Зачем это было нужно – не знаю. Наверное, для нагнетания страха во мне и создания медитативного настроя в Жене. От нечего делать я стал рассматривать дверь. На ней шелушилась серая краска, из-под которой выглядывала зелёная. Из-под зелёной кое-где показывалась жёлтая, а там, где шелушилась и жёлтая, можно было видеть пятнышки первичной, грязно-розовой, краски. Наконец, Вергилий, словно поймав за хвост подходящее мгновение, быстро открыл ключом замок. Створки раскрылись. Мы увидели ещё одну дверь, тоже двустворчатую, но уже железную. Её нам, слава Богу, не пришлось разглядывать так долго, Вергилий сразу щёлкнул засовом и довольно резко, с привычным расчетом силы, толкнул створки. Эти железные звуки на секунду напомнили мне о железной дороге, о товарняках, которые едут неизвестно куда, останавливаются в каких-нибудь тихих маленьких городах, и снова едут неизвестно куда. Глядя на них, особенно по весне, чувствуешь необъяснимую зависть и жадность к жизни. Много, много раз хотел я запрыгнуть в какой-нибудь из вагонов только что отчалившего состава и, заручившись одним лишь слепым и безграничным доверием к жизни, уехать навстречу новому. Что меня каждый раз останавливало? «Эпоха всепроникающего Екклесиаста»? Не знаю. Об этом можно начать отдельный рассказ.
Железные створки распахнулись, и мы вошли в тёмную морозилку. Вергилий не спешил включать свет. Коридорные лампочки выхватывали из темноты какие-то неясные фрагменты, которые мой мозг отказывался раньше времени дорисовывать до целой картины. Сладковатый тлетворный дух перекрывал здесь формалиновую вонь, достигнув той насыщенности, на которой он уже переходил в горечь, ощущаемую языком.
– Включать? – испытующе вопросил из тьмы Вергилий. Вопрос явно относился ко мне.
– Включай, включай, – сказал я.
– А не боишься?
– Да боюсь, боюсь, – ответил я уже нетерпеливо. – Включай давай.
Раздался щелчок выключателя. Свет поморгал и установился. Мы увидели семь или восемь лежащих на каталках тел, как мужских, так и женских. Одежда была только на одном из них, мужском: брюки, пиджак, сорочка, войлочные тапки. Руки лежали на груди, одна на другой, как положено для погребения, а лицо казалось более похожим на живое, чем у остальных.
– Над этим я сегодня днём поработал. Красавчик, правда? – сказал Вергилий и, глядя мне прямо в глаза, похлопал покойника по щеке, а потом погладил по волосам, которые пошевеливались от каждого поглаживания, как шевелятся они и у живого.
У меня вздрогнули глаза – это я переборол короткое, но сильное желание зажмурить их или отвести в сторону. Вергилий убедился в моём намерении смотреть дальше и тогда склонился над покойником и поцеловал его в лоб, а затем и в губы, над которыми топорщилась щётка усов. После этого он снова посмотрел на меня и таинственно, почти шёпотом, произнёс:
– У него изо рта дует холодный ветер. Хочешь попробовать?
Я утомлённо вздохнул и скрестил руки на груди.
– Ладно, больше не буду, – заулыбался Вергилий, отошёл от тела и стал скучающе прохаживаться между каталок, по-свойски похлопывая ладонью по трупам. Звук был такой, будто он хлопал по кожаному мячу или проверял арбузы.
Я обратился к сокурснику, так, чтобы его брат тоже слышал мои слова:
– Он всегда эти номера проделывает перед новенькими?
– Да нет, – ответил сокурсник. – Ты не думай, что это он на публику. Просто по-другому здесь сойдёшь с ума.
– Сойдёшь с ума, если не будешь с ними целоваться и похлопывать? Интересно.
– Нет, если не переборешь отвращение. Это такое же тело, как у тебя и как у меня.
Тут Вергилий подошёл ко мне и перехватил реплику брата:
– Тебе же не противно, например, поцеловаться с живым человеком?..
С этими словами он схватил меня за уши, притянул к себе мою голову, довольно крепко поцеловал меня в губы и рассмеялся.
– Дурак, – сказал я, вытирая рот рукавом. Мне хотелось поскорее сплюнуть.
– Ладно, не надо больше, – сказал сокурсник брату, сдерживая улыбку. А Женя взглянула на Вергилия с выражением тихой, почти религиозной преданности и счастья.
Его пьяные выкрутасы на этом не кончились. Он сказал, что сходит в каморку за сигаретами и пивом, а сам, выйдя из морозилки, пожелал нам спокойной ночи и потянул на себя железные створки. Дверь громыхнула, щёлкнул засов, и в замке второй, деревянной двери звякнул ключ.
– Ты, конечно, извини, но он правда ведёт себя, как придурок, – сказал я сокурснику.
Тот положил руку мне на плечо.
– Да ладно тебе, не волнуйся. Неужели ты правда думаешь, что он решил нас здесь оставить?
Конечно, я так не думал. Раздражало меня другое, но я не стал ничего объяснять. В наступившей тишине, подрагивая от искусственного мороза, я начал всматриваться в то, ради чего я сюда, собственно, приехал.
Мысль не хотела выстраиваться в цепочку, она мельтешила между мной и телами, как шарик в пинг-понге. «Это неживое, – а я живой, а оно неживое, – а я живой, неживое – живой, неживое – живой», – вот и всё, что я мог ощутить. Никаких глубоких мыслей. Никакого внезапно открывшегося понимания.