– Преступление, совершённое сервом, столь велико, что никакой жалости к нему нет, и не может быть. Потому он будет казнён. Дож, Юм – принесите сюда кол.
– Кол?
– Да, кол. Тот самый, что вы вчера вытесали.
– Урию и Илицу из баронства изгнать плетьми. Их имущество – разрешается взять лишь то, что могут унести на себе. Остальное – раздать.
Гробовая тишина. Такого от меня не ожидали. От доброго, ласкового хозяина, которого уже начали считать чуть не равным им. Ребята притаскивают кол. Его тут же устанавливают. Не очень толстый, тщательно и с любовью ошкуренный Юмом-плотником, высотой четыре метра, узкий сверху, толстый, в ладонь шириной внизу.
– Распялить его.
Мужики хватают Хума за руки и за ноги, притягивают верёвками к толстому, чуть ли не в три обхвата толщиной бревну. Получается, как будто он в седле. Только лёжа. Я вынимаю кол из ямы, подхожу к приговорённому, намечаю точку. Подзываю четверых, что покрепче. Собравшиеся женщины в толпе вскрикивают, Урия и Ивица рыдают навзрыд, Берусь за острие орудия казни рукой, приставляю к заднице Хума и кричу:
–Начали!
– Взяли, и начали давить, ну!
Осенив себя знаком Высочайшего, они хватаются за кол и прут изо всех сил. Острие прорывает грубую ткань, хлещет кровь… Хум ревёт, словно бык, хлещет кровь, а мужики давят, и, наконец, направляемый моей рукой кол пронзает вора насквозь, выходя возле шеи. Старик дёргается. Хрипит. Сервы в ужасе смотрят на моё спокойно-отрешённое лицо, а я снова командую:
– Поставили!
Не рассуждая, мужчины обрезают верёвки, которым Хум был притянут к бревну, тут же волокут кол с ним к яме, устанавливают заново, торопливо трамбуют мокрую глину. Та мерзко хлюпает, смешиваясь со стекающей из жертвы тела кровью. Наконец кол прочно утверждён, и бледные, словно сама смерть, мужчины отходят в сторону.
– Отвести обеих в их жилище, дать им собрать вещи и гнать прочь.
Четверо, исполняющих роль палачей, смотрят на меня, но я молча делаю жест – исполняйте. Вы просто не понимаете, что для всех значит совершённое покойником. Иначе бы так не жалели ни его, ни Урию с Ивицей.
– Хума не снимать до завтра…
Тот ещё жив, но ни слова сказать не может, только мелко дрожит на колу, время от времени лупая выпученными глазами и беззвучно открывая рот.
– …Пока не подохнет. И заканчивайте с этими…
– Только побыстрее. У меня нет желания любоваться на них…
Бурные рыдания, но женщин хватают под руки и тащат в каморку возле кухни, которую те занимали раньше. Я подхватываю матушку под руку и увожу в башню. Эрайе я запретил выходить из покоев матушки – нечего женщине, которая ждёт дитя, видеть такое… Приходим в её комнату, которая значительно изменилась в лучшую сторону за это время, и я усаживаю её за стол, наливаю из особой бутылочки собственноручно изготовленный мной ликёр, густой, пахнущий мёдом, заставляю выпить полную кружку. Мама послушно пьёт, потом некоторое время молчит. Но как только крепкий алкоголь чуть ослабляет тормоза, вдруг выдыхает:
– Как ты мог быть таким жестоким, Атти? Никогда не ожидала ничего подобного…
– Жесток?! Этот ублюдок из-за своей идиотской жадности и глупости подвёл нас к плахе! Мало того, что мы лишились постоянного дохода – теперь наше сгущённое вино если и будут покупать, то за сущие гроши! Сьере Ушур не хочет больше иметь с нами дело! Понимаешь?! И нас станут считать ворами и обманщиками! Ма! Ты не представляешь, насколько хуже нам станет жить!
– Но не хуже, чем до твоего явления?
– Конечно, нет! Что ты! Сервам, может, и да. Но не нам. Уж голодными и раздетыми не останемся… И потом, наверное, ты заметила – стоило проявить к крепостным чуть доброты и ласки, и сразу же нам отплатили за это. Тот же Хум – он же вырос здесь! И будь я строже с ними с самого начала, то ему бы и в голову не пришло обокрасть нас…
– Правильно, Атти… Но это настолько жестоко… Я даже не слышала о подобной казни…
Отмалчиваюсь, потому что виноват, собственно говоря, во всём, лишь я сам. Как сказал один древний писатель – излишняя доброта всегда наказуема…