«А я, понимаешь, присутствовал на всех боях и сражениях. <…> И вот, понимаешь, спим однажды в хате… вдруг трах-та-рарах… Понимаешь, у самого окошка… Вот я тут, в воспоминаниях, слегка коснулся, понимаешь, и отметил, как наша красная дивизия вся <в>сполошилась… Вот… (Читает.) „Ночь была мрачная, недремлющий враг подползал к нам, как гидра контрреволюции, чтоб задушить в своей пасти капитализма наши рабоче-крестьянские ряды стальных бойцов…“»
Понятное человеческое воспоминание о том, как ночью спящего разбудил грохот, в письменной речи превращается в какофоническое соединение несочетаемых клише: «враг подползал, как гидра…», причем, что именно произошло, остается неизвестным (последовало ли за шумом «героическое сражение» либо это была некая случайность). На наших глазах рождается новый язык, и мы присутствуем при обнажении работы старательного, но неумелого переводчика.
Фигура переводчика, толкователя становится необходимой.
В пьесе Копкова «Ату его!» культработник Ладушкин занимается политграмотой со стариком Терентьичем. По сути, происходит обучение иному, почти «иностранному», языку: затверживаются неизвестные, чужие Терентьичу слова, их непривычные {277}
сочленения в идиомы, обновленные грамматические формы. При этом сущность заучиваемого, за которым стоит виртуальный образ незнакомого мира, старик не понимает.«Ладушкин… Какую роль играют социал-демократы за рубежом? <…> Отвечай прямо и четко на вопрос.
Терентьич. Я и хотел сказать четко, что они приблизительно треплются <…> все эти <…> приблизительно играют роль…»
В «Темпе» Погодина на рабочем собрании вслух читают газету: «Пафос масс, направленный в русло…» Рабочий из крестьян, Зотов, уверен, что речь идет о поносе, замучившем строителей. Публицистическая метафорика («русло», «льется» и пр.) лишь подтверждает уверенность Зотова.
Недоразумение все нарастает, пока просвещенный рабочий-металлист (Краличкин) не объясняет: «Пафос — это, как бы сказать, подъем… Наш темп — это пафос…»
Примеры языковых (по сути, культурных) конфликтов, когда герои, говорящие по-русски, не понимают друг друга, не раз и не два появляются в пьесах.
Кроме того, назвать предмет, как правило, означает и выразить свое отношение к нему. Как не мог профессор Персиков назвать свой обед «шамовкой», точно так же невозможно было отнестись как к «трапезе» к тому, что глотали и жевали на бегу, в общей комнате, не приспособленной для еды, комсомольцы в пьесах Киршона или Афиногенова.
(Ср.: «В день пятнадцатилетия со дня
А герой Шкваркина одним глаголом определяет (выдает) собственное отношение к Великой французской революции: «Это радостное событие, которое стряслось…» (Шкваркин. «Лира напрокат»).
Шаг за шагом шло формирование нового квазихудожественного метода. Вольности смешливых литераторов к концу десятилетия становятся все менее позволительными. Поздний соцреализм «отображал сконструированный опыт… и описывал его „замороженным“ языком… <…> он в приказном порядке {278}
соединил точность, правильную грамматику, логическую последовательность, использование слов с устойчивыми значениями — с эмоциональным контролем, запретом на использование диалекта или сленга и ясным, простым языком. Последнее требование затрудняло выражение сложных идей и сокращало разрешенный словарь»[264].В 1920 году романтический нарком революции писал: «Да здравствуют шуты его величества пролетариата! Шуты пролетариата будут его братьями, его любимыми, веселыми, народными, живыми, талантливыми, зоркими, красноречивыми советниками». И вдруг останавливал сам себя: «Неужели этого не будет?»[265]
Если «любимыми советниками» власти шуты так и не стали, то окончательно искоренить вечного героя тоже не удалось. Но тяготеющий к предельной функциональности, зрелый советский сюжет стремился подчинить все единой задаче, поэтому комический персонаж, необязательный для движения фабулы, появлялся в пьесах все реже.