Читаем Рожденная в гетто полностью

В 1961 году сразу после операции меня из 24-й Городской больницы выписали в ужасе от моих гостей, иностранных посетителей. На ногах я почти не стояла. По ходу дела выяснилось, что у меня что-то не в порядке с сердцем и, видимо, серьезное. Дали мне направление в институт Бакулева, в отделение доктора Бураковского, который занимался детскими пороками. Там все блестело. Здание было новое, и палаты на двух, максимум трех человек.

Владимир Бураковский был восходящей звездой в детской сердечной хирургии и всю диагностическую аппаратуру, которую Советский Союз закупил, отправили к нему. Туда же приехала целая бригада врачей и физиологов, специалистов из Лондона, из Hammersmith Hospital, эту аппаратуру устанавливать и учить наших на ней работать. Гости делали зондирования, оперировали на открытом сердце, а затем уехали к себе, но молва об этих чудо-врачах осталась, и нам, естественно, о них рассказали.

Я в эту больницу сразу не легла. Времени не нашла; дождалась отъезда мужа, оформила все документы на свою поездку и только после этого дала согласие родителям лечь в эту больницу, после всех хлопот, и выяснить, что же у меня за порок.

В палатах у пациентов от зондирования на руках оставались огромные шрамы; у детей распиленные вздутые грудные клетки после операций. Далеко не все они были удачные. Детки десяти – двенадцати лет мужественно все переносили и надеялись на выздоровление. Мне стало очень страшно, а еще страшнее моей маме. Она очень разумно решила, что зондирование меня не вылечит, а надо будет, так я смогу его сделать в Лондоне у тех самых английских врачей. У них, мол, опыта побольше, и мне так срочно не нужен диагноз.

Без всякого зондирования в больнице предположили два диагноза: один операбельный, а другой – нет. Так я и уехала с «сердечной» интригой в Париж.

Месяцев через шесть, где-то ближе к лету, я приехала к этим светилам в Лондон. В Париже были точно такие же специалисты, и я говорила по-французски, и у меня было социальное страхование, но для меня и моей семьи авторитетами оставались только англичане, посетившие Москву.

Папин брат, живший в Манчестере, специально пригласил меня к себе и повез на консультацию в Лондон.

Английского я не знала совсем, видимо, потому, что мама всю жизнь была преподавателем английского сначала в школе, а потом в институте.

Мы тихо сели в очереди и ждали, пока нас вызовут к главе тогдашней бригады, Милроузу. Я волновалась перед встречей. Наконец подошел какой-то скромный молодой человек и тихо пригласил:

– Пойдемте.

Я посмотрела на него пренебрежительно; какой-то щупленький пацан. И ответила на французском, что жду профессора Милроуза. На что он мне:

– Пойдемте, это я.

Дядя переводил неточно; нашли какого-то югославского доктора-практиканта. Меня положили в больницу. Предположили те же диагнозы, что и в Москве.

Через несколько дней должны были делать зондирование. Как и в 24-й Московской больнице палата оказалась огромной, еще больше, целый зал, единственное отличие было лишь в том, что каждый пациент мог отделиться ширмами и оказывался в отдельной маленькой палате.

В этом зале я быстро познакомилась с молодежью, объяснялась то жестами, а с кем-то и по-французски. Палата выходила на огромную террасу.

За несколько часов до зондирования мне сделали успокоительный укол, а на террасе как раз кто-то завел магнитофон, и ходячая молодежь стала разучивать там твист. Я тоже под уколом туда побежала. Такой шанс! Хорошо научиться танцевать твист! И не заметила, как за мной пришла сестра и мой лечащий врач доктор Холман. Они глазам своим не поверили, увидев меня уже разучивующую и довольно лихо отплясывающую вместе со всеми.

– Такие пациенты бывают, наверно, только в России! – решил Холман.

Экзекуция оказалась неприятной. Вся бригада, не стесняясь, комментировала результаты, думая, что я ничего не понимаю.

Я начала реветь. Что мне надо было, я все поняла. Я поняла, что у меня второй неоперабельный случай. Да и Милроуз ушел, сказав, чтобы заканчивали без него. Югославский доктор на плохом русском стал меня успокаивать, говорить, что это не точно. Им надо было довести зондирование до конца, а я рыдала. Везли меня в палату измученную, зареванную, затянули ширму, и я заснула.

Когда я проснулась, рядом стоял мой лечащий врач, доктор Холман, и медсестра. Они ласково спросили, как я себя чувствую и хочу ли я попить.

– Может быть, какой-нибудь сок?

К тому времени другим больным уже разносили ужин. Я поинтересовалась, что же им там возят? Так вкусно пахнет. Это был ростбиф с гарниром. И я попросила:

– Вот и мне то же самое. А сока не надо.

У них глаза на лоб чуть не вылезли. Так быстро отходить могут только русские.

Дядя вернулся в Манчестер, а я осталась совсем одна в больнице, усталая, в чужом городе Лондоне, без языка. И мой милый доктор Холман стал присылать ко мне каждый день свою учительницу русского языка, замечательную женщину, эмигрантку первой волны, которая говорила с петербургским акцентом.

После Москвы он стал усердно изучать русский. Я была им очень благодарна, особенно своему доктору, и он меня, как я узнала через пятнадцать лет, хорошо запомнил на всю жизнь. Он уже был профессором, работал в другом госпитале, и я к нему иногда приезжала на консультации. На столе в кабинете у него стояла деревянная пирамидка «Кремль». Такие в свое время продавались в «Детском мире». Я ее заметила, а когда он уходил на пенсию, то вспомнил и подарил ее мне.

После зондирования я вернулась в Париж довольно грустной. Оперировать нельзя. Надо жить, как есть. Никаких предсказаний мне не сделали, мужу ничего особенного не сказали.

С Милроузом нас тоже свел случай. Мой брат Соломон в 1977 году стажировался в Hammersmith Hospital, и там они познакомились, и брат ему напомнил обо мне. Оказывается, он среди сотен больных запомнил девочку из России, обрадовался, что я жива, и захотел меня увидеть.

В следующий свой приезд в Лондон я нафуфырилась и пошла на свидание. Милроуз был готов увидеть любого инвалида, милого человека, но я его сразила полностью. Он не ожидал, что я не просто выживу, но и стану вполне привлекательной особой. Он мне признался, что сразу после зондирования отправил моим родителям письмо о том, что жить мне осталось очень недолго, и хорошо было бы, если бы они в эти трудные минуты были рядом.

Я сохранила самые теплые чувства к этим врачам. Они ни копейки с меня не взяли.

Немного времени спустя, после разлада с мужем, отец стал уговаривать меня вернуться, сначала осторожно, а потом все настойчивей.

Дядя тоже написал отцу, что дни мои сочтены и операция невозможна даже в Америке, где жил папин второй брат, дядя Леон, тоже врач.

Я тем временем продолжала жить, учиться, знакомиться с людьми, не подозревая о своем «светлом» будущем. Первое время было трудно, потом все интересней и интересней. Поработала в кабаре, приезжала в гости в турпоездку в Москву повидаться с родителями. Припадки у меня случались, но не так уж часто.

Я подружилась с Нелей Курно, Леной Карденас, с их мужьями; с галерейщиком Эдуардом Лобом и Дениз Коломб – его сестрой-фотографом, познакомилась с Максом Эрнстом, с писателем Пьером Даниносом. В общем, с художественной элитой Парижа.

Ухаживал за мной и мой кардиолог, который по непонятным мне причинам никаких серьезных предложений не делал. У него без меня уже был умственно отсталый сын, и второго ярма он, видимо, совсем не искал.

Милроуз уже давно умер, а Холман – давно пенсионер; иногда он встречается в клубе «Атенеум» с моим братом, и мы друг другу передаем приветы.

Я благодарна этим людям. Они отнеслись ко мне почти по-родственному, хотя своими траурными письмами жизнь, видимо, мне немного подпортили. А может быть, и нет.

Друзья разделились на два лагеря: одни считали, что надо возвращаться, другие – что я и тут выплыву. Подруга Неля ходила даже в советское посольство, показывала письма от доктора и взывала к гуманности, просила для меня разрешение на постоянное жительство в СССР.

Подруга Лена не понимала, зачем туда ехать, и считала, что мне и в Париже помогут. У всех было свое мнение. Просьбу о визе разбирали полтора года. За это время я так освоилась, что ехать никуда не хотела, ну максимум на месяц, тем более мама тоже считала, что возвращаться нельзя. Она понимала, что уехала девочка, а после шести лет – возвращается взрослый человек с совсем другими привычками. Она иносказательно об этом писала. Вот ее письмо: « Дорогая доченька! У нас все хорошо. Я получила путевку в Друскеники. Здесь прекрасно. Публика чудесная. Купила себе ситцевый халатик ходить на воды, и почти у всех такие же. Это очень красиво. Тебе бы точно понравилось …»

Отец же, ничего не камуфлируя, звал назад; говорил, что если захочу вернуться, то они меня задерживать не будут, и в любое время могу уехать. Он, видимо, не знал, что с такой визой оформлять выезд надо как в первый раз, с новым приглашением от мужа.

Наступало лето. Я могла выбирать – уехать отдыхать с подругой Леной и ее семьей в Каррару или к родителям.

Надо было решиться. Дядя агитировал за родителей.

Мужа на год призвали в армию. Надо было отслужить до тридцати лет после всех университетов. Он был в какой-то нерешительности.

Кавалер-кардиолог из-за моего отъезда вешаться тоже не собирался.

Я бросила монетку. Орел или решка. Получалось, что надо ехать.

– После лета все равно вернусь, – думала про себя.

Пока я размышляла, все уехали отдыхать, и на вокзал пришли только мой дядя и кавалер-кардиолог почти к отходу поезда.

Доехала я до Бреста; поезд стоял там долго: меняли вагоны. Меня встречала мама. Она тоже себе купила билет в наш вагон. И мы вместе должны были ехать до Москвы.

В Москву меня не пустили. Сказали, что приглашение от родителей, и я должна ехать по их месту жительства.

Это был первый шок. Выбора не было. Мы явились в Каунас с двумя чемоданами и ящиком с французским черносливом и несладкими крекерами. Я была уверена, что этих продуктов в СССР нет.

Что делать в этом Каунасе? Неясно. Я решила поехать в Москву и, может быть, отдохнуть в Сочи. Выяснилось, что туда, не поменяв загранпаспорта на внутренний, тоже нельзя. А в Москву и Сочи очень хотелось. Ну, я и поменяла.

Приехала в Москву. Родственники отнеслись ко мне как-то очень сдержанно. Им неясно, зачем я приехала. Бывшая квартирная хозяйка, Лидия Павловна Лежнева, переводчица с французского, работавшая в то время над какой-то книгой о Сезанне, меня все же приняла: я могла ей немного помочь с переводом. Но все это длилось недолго. У меня же нет прописки.

Ни в какое Сочи я уже не попала, а вернулась в Каунас собираться назад в Париж.

Выясняется – виза у меня на постоянное жительство в СССР, тем более что я уже пробыла в Союзе более трех месяцев.

– Но я же замужем.

Они не против.

– Пусть муж присылает приглашение – будем оформлять заново.

Муж разозлился, что я уехала, даже не дождавшись его увольнения, и не стал отвечать. Он, оказывается, с горя связался со своей старой знакомой, лет на десять его старше, которая забеременела, и ей мое возвращение было совсем ни к чему.

Я забила тревогу. Тогда друзья, Неля и Эдуард, встретились с мужем и объяснили, что у меня нет никаких к нему претензий, что ничего не нужно, кроме приглашения. Это был не лучший дипломатический ход. Он срочно подал на развод, и нас развели по моей вине: ведь я же покинула супружеский дом. Это оказалось серьезной причиной для развода, и, естественно, мне ничего не полагалось. Я застряла. На семь лет.

Перейти на страницу:

Похожие книги

100 великих деятелей тайных обществ
100 великих деятелей тайных обществ

Существует мнение, что тайные общества правят миром, а история мира – это история противостояния тайных союзов и обществ. Все они существовали веками. Уже сам факт тайной их деятельности сообщал этим организациям ореол сверхъестественного и загадочного.В книге историка Бориса Соколова рассказывается о выдающихся деятелях тайных союзов и обществ мира, начиная от легендарного основателя ордена розенкрейцеров Христиана Розенкрейца и заканчивая масонами различных лож. Читателя ждет немало неожиданного, поскольку порой членами тайных обществ оказываются известные люди, принадлежность которых к той или иной организации трудно было бы представить: граф Сен-Жермен, Джеймс Андерсон, Иван Елагин, король Пруссии Фридрих Великий, Николай Новиков, русские полководцы Александр Суворов и Михаил Кутузов, Кондратий Рылеев, Джордж Вашингтон, Теодор Рузвельт, Гарри Трумэн и многие другие.

Борис Вадимович Соколов

Биографии и Мемуары
Жертвы Ялты
Жертвы Ялты

Насильственная репатриация в СССР на протяжении 1943-47 годов — часть нашей истории, но не ее достояние. В Советском Союзе об этом не знают ничего, либо знают по слухам и урывками. Но эти урывки и слухи уже вошли в общественное сознание, и для того, чтобы их рассеять, чтобы хотя бы в первом приближении показать правду того, что произошло, необходима огромная работа, и работа действительно свободная. Свободная в архивных розысках, свободная в высказываниях мнений, а главное — духовно свободная от предрассудков…  Чем же ценен труд Н. Толстого, если и его еще недостаточно, чтобы заполнить этот пробел нашей истории? Прежде всего, полнотой описания, сведением воедино разрозненных фактов — где, когда, кого и как выдали. Примерно 34 используемых в книге документов публикуются впервые, и автор не ограничивается такими более или менее известными теперь событиями, как выдача казаков в Лиенце или армии Власова, хотя и здесь приводит много новых данных, но описывает операции по выдаче многих категорий перемещенных лиц хронологически и по странам. После такой книги невозможно больше отмахиваться от частных свидетельств, как «не имеющих объективного значения»Из этой книги, может быть, мы впервые по-настоящему узнали о масштабах народного сопротивления советскому режиму в годы Великой Отечественной войны, о причинах, заставивших более миллиона граждан СССР выбрать себе во временные союзники для свержения ненавистной коммунистической тирании гитлеровскую Германию. И только после появления в СССР первых копий книги на русском языке многие из потомков казаков впервые осознали, что не умерло казачество в 20–30-е годы, не все было истреблено или рассеяно по белу свету.

Николай Дмитриевич Толстой , Николай Дмитриевич Толстой-Милославский

Биографии и Мемуары / Документальная литература / Публицистика / История / Образование и наука / Документальное