«Ваше преосвященство! Пишу Вам срочное донесение! Дело в том, что второго дня я встречалась с его высочеством в национальном парке. Не могу выразить словами, насколько меня вдохновило это пикантное свидание! Спаситель держал меня за талию и сравнивал мои глаза со звездами, а волосы с водопадом! Мы ели мороженое из вафельных рожков, и, должна заметить, это самое лучшее мороженое в Авьене! Оно продается при входе в Пратер. Потом мы пили вино, и его высочество рассказывал скабрезности о своих женщинах, а еще говорил что-то об Авьене и империи… но я так опьянела, что не запомнила ни слова! Я обязательно вызнаю это в следующий раз! Потом мы целовались в подворотне… ах, ваше преосвященство! Смею заметить, сколь сведущ Спаситель в этих ласках! Сперва он целовал меня в шейку, затем в ушко, потом в губы… я таяла в его руках, как то мороженое (по два цента за шарик), и сегодня же мы условились встретиться в салоне на Шмерценгассе! Ах! Я понимаю всю степень своего грехопадения, но не в силах противиться воле Спасителя! Мое тело горит, едва я вспомню те поцелуи, а в голове роятся неприличные мысли. О них я расскажу в следующем донесении. Пока же простите меня, святой отец! Ибо я согрешу…»
Марго мстительно улыбнулась и с облегчением прикрыла глаза.
На третий день за ним явился адъютант и сообщил, что по приказу его величества кронпринц обязан явиться в Бург.
Генрих уже не пил, лишь, погруженный в морфиновую меланхолию, слушал переборы струн и тихие напевы Марцеллы.
При виде посыльного, она сейчас же отложила гитару и сказала:
— Ты должен идти, милый.
— Рано спохватились, — откликнулся Генрих, бездумно выщелкивая искры и наблюдая за пульсирующим огоньком: пламя рождалось, умирало, и возрождалось снова. В этой цикличности было что-то завораживающее и злое. — Я ожидал, за мной придут только к концу недели.
— Тебе никогда не удавалось исчезнуть больше, чем на пару дней, — заметила Марцелла.
— Исчезнуть… — повторил Генрих. — Какое странное слово… Будет забавно — не правда ли, Марци? — если однажды я исчезну насовсем.
И, сложив ладони, погасил огонь.
Конец августа выдался знойным и душным. Авьен выдыхал смрад десятками фабричных труб. Никогда не спящие глаза Ротбурга — заплывшие и пустые, с облетевшей позолотой на веках-ставнях, — следили за Генрихом неотрывно. Сам же Генрих оставался безучастным: и когда отмокал в ванне, положив на глаза полотенце и погружаясь в вязкую полудрему; и когда его брил и причесывал Томаш; и когда, соскоблив с себя след дешевых духов, вина и поцелуев, облачался в повседневный мундир.
Будто загонял в скорлупу что-то ранимое и настоящее.
— У вас скопилось немало корреспонденции, ваше высочество, — говорил Томаш, по привычке помогая справиться с пуговицами. — А так же прошений. Я разложил их в порядке поступления и оставил на вашем столе. Еще о вас справлялся господин Уэнрайт…
— Чего хотел? — слегка оживился Генрих.
— Он не сказал, — ответил камердинер, и оживление опять сменилось апатией. — Но выразил надежду, что по возвращению вы сами свяжетесь с ним. Еще о вас настойчиво спрашивала супруга… я бы сказал, слишком настойчиво, по нескольку раз на дню. Узнав, что вы вернулись, ее высочество выспрашивала разрешение на аудиенцию.
— Не сейчас, — поморщился Генрих, самостоятельно застегивая непослушный воротник. — Меня ожидает отец.
— Я так и передал, с вашего позволения, — поклонился Томаш и щеткой стряхнул с мундира соринки. — Еще должен заметить, у вашей супруги поразительные вокальные данные. Ее арии и музицирование слышали даже в соседнем флигеле, и гости жаловались.
— Возмутительное неудобство! Передай: пусть прекратит. Кто из гостей выразил недовольство?
— Его вэймарское величество Людвиг…
— Лютц? Да что бы он понимал в музыке, солдафон! Передай супруге: пусть продолжает. А что отец?