— И напрасно. Армия должна быть в полной боевой готовности. Где медики? Почему не поставляют лекарства?
— Куда поставлять, если такая круговерть? — унтер-офицер обводил рукой шевелящуюся белесую мглу, горные кряжи, теряющиеся в низко надвинутых снеговых тучах, молчаливую щетину леса. — У нас тут свое лекарство. Не побрезгуйте, ваше высочество, чем богаты…
И протягивал Генриху походную флягу, из которой остро тянуло шнапсом.
И сразу же перевел взгляд на медальон, лежавший подле: в раскрытой чашечке, будто в ракушке, свернулся темный локон.
Шелковистый, все еще теплый, будто только что срезанный Маргаритой. И пахнущий Маргаритой — уютно и пряно.
Генрих поймал собственное отражение в потемневшем окне, устыдился мечтательной улыбки и поспешил дописать письмо:
«…офицерскому составу велено пройти переобучение по топографии. Не сдавшие экзамен будут понижены в чине. Меж тем, я прибываю в Каптол, где ожидаю первую партию галларских винтовок. О полевых испытаниях доложу позднее. С совершенным почтением, Генрих».
Он всегда подписывался именем, и никогда не добавлял — «ваш сын».
Число. Сургучная печать с фамильным гербом. Такая же — надколотая, — на вскрытом письме от императрицы. Втором письме со времени ее отъезда.
За темным окном уже не видно деревьев — только его, Генриха, отражение. Осунувшееся и будто бы повзрослевшее лицо, залиловевшие подглазья, настороженный взгляд.
Нужно ли писать матушке, как в его руках однажды едва не разорвался снаряд? О том, как по вине артиллерийского офицера ориентирование на местности закончилось блужданием в лесу и обморожением щек? О бесконечной усталости и бессоннице, спасением от которых был только морфий? Пожалуй, ничего из этого. И Генрих писал лаконично и просто:
И снова — капля сургуча, как загустевшая кровь.
О чем же писать Маргарите?
Задумался, рассматривая локон — блестящий, волосок к волоску. В нем, казалось, мерцала неукротимая искра ее жизнелюбия. Любые слова казались пустыми и глупыми, любой ответ мог скомпрометировать ее, мог быть перехвачен и обнародован. И потому, сцепив до хруста зубы, Генрих писал не ей — жене: