Морено ушел, Эрвас же впал в мрачнейшую меланхолию. У него неотступно стояли перед глазами его сто томов, детища его гения, зачатые с наслаждением, произведенные на свет в муках, хотя и не без удовольствия, а теперь — тонущие в волнах забвения. Он видел, что попусту растратил всю свою жизнь и подорвал существование свое в настоящем и будушем. Именно тогда разум его, изощренный непрестанным проникновением в тайны природы, к несчастью, стал углубляться в бездны человеческих бедствий, и Эрвас, измеряя эти глуби, открывал повсюду зло, ничего не видел, кроме зла; и вот он воззвал в душе:
— Творец зла, кто ты таков?
Эрвас сам устрашился этой мысли и решил установить, должно ли зло, чтобы существовать, быть прежде сотворенным. Вскоре он начал размышлять об этой загадке в более широком смысле. Он обратился к силам природы и приписал материи энергию, которая, как ему казалось, объясняла все на свете, устраняя малейшую необходимость признать существование Создателя.
Что же касается человека и животных, то он приписывал начало их существования изначальной кислоте, которая, вызывая ферментацию материи, придает ей постоянные формы, почти так же как кислоты кристаллизуют щелочные и земные начала в подобные себе многогранники. Он считал губчатую материю, порождаемую влажной древесиной, звеном, соединяющим кристаллизацию окаменелостей с растительным и животным царствами и выявляющим если не тождественность этих процессов, то по крайней мере их весьма близкое сходство.
Эрвас, преисполненный познаний, без труда обосновал свою ложную систему софистическими доводами, направленными к затмению умов. Так, например, он находил, что мулы, происходящие от двух видов животных, могут быть сравниваемы с солями, возникающими от смешения начал, кристаллизация коих не является прозрачной. Реакция некоторых минералов, образующих пену в сочетании с кислотами, представлялась ему напоминающей ферментацию слизистых растений; эти последние он считал началом жизни, которая, вследствие отсутствия благоприятных обстоятельств, не смогла развиться в большей степени.
Эрвас подметил, что кристаллы в процессе образования оседают в наиболее освещенных областях раствора и с трудом образуются в темноте. Поскольку, однако, свет содействует равным образом и растительности, он счел световой флюид одним из элементов, из которых слагается универсальная кислота, оживляющая и животворящая природу. Он видел также, что от воздействия света по прошествии некоторого времени лакмусовая бумага краснеет, и это был для него еще один повод признать свет кислотою.[276]
Эрвас знал, что в высоких географических широтах, то есть близ полюсов, кровь вследствие царящего там холода подвержена ощелачиванию и что для того, чтобы справиться с этим состоянием, следует добавлять в пищу кислоты. На основании этого он сделал предположение, что поскольку кислота способна в известных случаях заменять тепло, то сие последнее должно быть своего рода кислотою или, по крайней мере, одним из элементов универсальной кислоты.
Эрвас узнал, что грозы подкисляют вино и вызывают его брожение. Он читал в «Санхуниатоне», что при Сотворении мира громы небесные вдохнули жизнь в существа, предназначенные для жизни, и злосчастный наш ученый не страшился опереться на эту языческую космогонию, чтобы доказать, что материя молнии могла привести в действие рождающую кислоту, бесконечно разнообразную, но непрестанно создающую одни и те же формы.
Стремясь проникнуть в тайну творения, Эрвас должен был воздать всю хвалу Творцу, и он так бы и поступил, но его ангел-хранитель покинул его, и разум ученого Эрваса, помраченный гордыней познания, также оставил его, превратив его тем самым в безоружную игрушку надменных духов, падение коих повлекло за собой гибель света.
Увы! В то время когда Эрвас возносил свои грешные мысли превыше сферы человеческого разумения, близкое уничтожение грозило его бренной земной оболочке. В довершение зла, к затяжным его недугам прибавились острые болезни. Боли в бедрах усилились, и у него отнялась правая нога; камни начали пробивать мочевой пузырь; подагра, поражающая руки, искривила пальцы левой и начала угрожать пальцам правой, и, ко всему в придачу, жесточайшая меланхолия подорвала в одно и то же время силы его души и тела. Он страшился свидетелей своего унижения, оттолкнул мои старания помочь ему и не хотел меня видеть вовсе. Некий дряхлый инвалид употребил остатки сил своих на уход за ним. Наконец и этот последний занемог, и родителю моему пришлось примириться с моим присутствием.
Вскоре деда моего Мараньона также поразила гнилая горячка. Проболел он только пять дней и, почувствовав, что смерть близка, призвал меня к себе и сказал: