Читаем Русская Православная Церковь и Л. Н. Толстой. Конфликт глазами современников полностью

В 1870 г. в одной из записных книжек Л. Н. Толстой называет Таинство Евхаристии «безумным занятием», которым люди занимаются с «важным лицом» (ПСС. Т. 48. С. 90). В январе 1878 г. писатель указывал в письме Н. Н. Страхову, что если предание говорит ему, что он «должен хоть раз в год пить вино, которое называется кровью Бога», он, понимая это по-своему или не понимая вовсе, готов исполнять это. Правда, он тут же добавляет, что, справляясь с «несомненным голосом сердца», он не может верить в то, что перед ним – истинная Кровь Христа[247]. В другом письме, относящемся к этому же периоду (февраль 1878 г.), он указывает, что «ответ на вопросы сердца дает религия христианская с евхаристией»[248]. В этих словах еще нет именно издевательства, однако они показывают, как далеко писатель отошел от фундаментальных основ православной веры.

В апреле 1878 г. писатель после долгого перерыва исповедовался и причащался, описав свои впечатления впоследствии в «Исповеди»[249]. Именно участие в главном христианском Таинстве подвигло писателя описать свои впечатления Н. Н. Страхову: в письме от 17 апреля 1878 г. он сообщает последнему, что говел, и при этом делает приписку «в последний раз», но позже эту приписку зачеркивает[250].

В «Исповеди», которая создавалась приблизительно в это же время, писатель дает чисто рационалистическое объяснение своего неприятия Таинства принятия Тела и Крови Христовых. Показательно, что писатель постоянно подчеркивает свою собственную неспособность верить в учение Церкви о Евхаристии, свои собственные субъективные переживания, неприятие опыта Церкви, – призыв священника, стоящего с Чашей в Царских вратах, вкусить Тело Христово писатель в «Исповеди» прокомментировал так: «меня резануло по сердцу», это «фальшивая нота», «жестокое требование» (ПСС. Т. 23. С. 51). Однако в то же самое время, как в своей статье указывает прот. В. Воробьев, писатель полностью игнорирует чужой опыт принятия Таинства, опыт «душевного настроения» и «духовного подъема»[251]

.

В религиозных трактатах более позднего времени Таинства Церкви отвергаются Л. Н. Толстым полностью и уже с элементами глумления. В романе «Воскресение» эта тенденция находит свое логическое завершение. Совершенно справедливо современная западная исследовательница подчеркивает, что догматическое отступление Толстого сопровождалось его «евхаристическим» отступлением. Эти моменты связаны очень тесно: в тот момент, когда Толстой почувствовал себя обретшим в вере твердую почву под ногами, он отрекается от Тела Христова и Крови Христовой. Аналогия с Иудой здесь вполне уместна: после причастия в него вселяется сатана[252]. Только так и могли возникнуть эти две главы романа «Воскресение» – «явление невиданное в русской литературе», «нечто невозможное по самой ее природе»[253], «самые позорные страницы русской литературы»

[254].

К сожалению, многие литературоведы и журналисты, писавшие о «Воскресении», просто игнорируют данную проблему, не понимая, что в конечном счете именно кощунственные главы о литургии и были главной причиной возмущения против Л. Н. Толстого и издания синодального определения 20–22 февраля 1901 г. Яркий пример такого непонимания – статья К. Анкудинова, в которой автор, теряя полностью историческую почву под ногами, утверждает, что русская революция произошла чуть ли не при полном церковном попустительстве, в то время как «в государствах, где Церковь (любая) правильно исполняет свою работу, революции не совершаются»[255].

Представляется, что в определенной степени такое отношение к величайшему христианскому Таинству является следствием общих философских установок писателя, а именно проявлением того, что в древних церковных документах называется «гнушением плоти», т. е. своеобразного манихейства. Для Л. Н. Толстого плоть, тело – носитель зла и источник заблуждения, не случайно ведь в своем «Ответе Синоду» он указывал, что в причащении видит «обоготворение плоти» (ПСС. Т. 34. С. 249).

Однажды сам писатель сделал своему последователю И. Наживину поистине зловещее признание, сказав, что лучше отдаст тела своих детей голодным псам, чем позволит священнослужителям производить над этими телами какие-либо религиозные ритуалы[256]. Это признание очень характерно: писатель с таким неприятием относился в конце жизни к любым церковным обрядам именно потому, что на глубинном душевном и духовном уровне ему были совершенно недоступны красота и мистическая полнота литургической жизни Церкви, для которой сама литургия есть ощущение непосредственного, видимого, телесного присутствия Бога в Таинствах и литургических символах, «имманентность небесного в человечески-земном», т. е. в символах, которые (как, например, иконопись) воспринимаются писателем как проявление идолопоклонства[257].

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже