Пожалуй, вот здесь, «на берегу прекраснейшего в свете озера», мы и закончим эту книгу.
«Ныне минуло мне двадцать три года! – записал некогда один русский юноша в день своего рождения. Впереди ждали его и “Письма русского путешественника”, и “Бедная Лиза”, и “История государства российского”. – В шесть часов утра вышел я на берег Женевского озера и, устремив глаза на голубую воду его, думал о жизни человеческой».
К самому, как утверждают путеводители, большому пресному водоему Западной Европы русское сердце питает особое чувство. Хоть что-то самое большое в этой стране-невеличке. Леманская ширь зовет задуматься и заглянуть поглубже в себя. Из души, уязвленной швейцарскими красотами, рвется русская песня. Так, княгиня Дашкова едет кататься на лодке со своим новым знакомцем, французским живописцем Робером Юбером: «Гюбер оказал мне любезность – с помощью и по указаниям Воронцова прикрепил на самом большом судне русский флаг. Он пристрастился к русской музыке и, слушая, как я и госпожа Каменская пели русские песни, вскоре выучил их наизусть, благодаря отличному слуху».
Приходят новые поколения на берега Женевского озера, а его волны снова и снова несут к Савойским Альпам родные напевы. «Скиталец, – вспоминает Бонч-Бруевич прогулки знаменитого в то время писателя социал-демократа со своими товарищами по набережной, – певал нам многие народные песни: и волжские – лихой понизовой вольницы, и заунывные русские, и печально звенящие, широкие и раздольные, как сама беспредельная степь, украинские, чумацкие и гайдамацкие, хватавшие за душу и подмывавшие к удали, как все боевые народные песни, сохранившие старинные напевы, давнишние мотивы вековечной борьбы с угнетением и злом. Георгий Валентинович (Плеханов. –До Тонена, до Копея,
Озеро, как эпопея,
Развернулось предо мной;
Умиленною душой,
Как на озеро взглянула,
Я от скуки отдохнула.
А вот после смерти дочери плывут по озеру на пароходе из Женевы в Веве Достоевские. И Леман становится для них местом горя, исповеди и утешения. «Пароход, на котором нам пришлось ехать, – вспоминает Анна Григорьевна, – был грузовой, и пассажиров на нашем конце было мало. День был теплый, но пасмурный, под стать нашему настроению. Под влиянием прощания с могилкой Сонечки Федор Михайлович был чрезвычайно растроган и потрясен, и тут, в первый раз в жизни (он редко роптал), я услышала его горькие жалобы на судьбу, всю жизнь его преследовавшую. Вспоминая, он мне рассказал свою печальную одинокую юность после смерти нежно любимой им матери, вспоминал насмешки товарищей по литературному поприщу, сначала признавших его талант, а затем жестоко его обидевших. Вспоминал про каторгу и о том, сколько он выстрадал за четыре года пребывания в ней. Говорил о своих мечтах найти в браке своем с Марьей Дмитриевной столь желанное семейное счастье, которое, увы, не осуществилось: детей от Марии Дмитриевны он не имел, а ее <странный, мнительный и болезненно-фантастический характер> был причиною того, что он был с ней несчастлив. И вот теперь, когда это “великое и единственное человеческое счастье – иметь родное дитя” посетило его и он имел возможность сознать и оценить это счастье, злая судьба не пощадила его и отняла от него столь дорогое ему существо! Никогда, ни прежде, ни потом, не пересказывал он с такими мелкими, а иногда трогательными подробностями те горькие обиды, которые ему пришлось вынести в своей жизни от близких и дорогих ему людей».