„Прошу!“ — прогремел голос Гвадалквивира, распахнувшего дверь кабинета. Обычно Наратор пробивался в кабинет через труп секретарши, которая долго урчала в переговорное устройство, а потом нехотя нажимала секретную кнопку у себя под юбкой; сейчас сам Гвадалквивир чуть ли не склонялся перед Наратором в пригласительном жесте. Вся эта вежливость как ресторанный завтрак перед отрубанием головы. В предыдущие визиты за годы службы на Иновещании, когда Наратор добивался аудиенции, он заставал Гвадалквивира на четвереньках над разостланной по полу бумажной простыней расписания. Гвадалквивир обычно игнорировал входящего, скребя карандашом у себя по лысине, водил пальцем по клеткам расписания с именами сотрудников по дням недели, напевая при этом опереточный мотивчик; Гвадалквивир был большой мастак по части перетасовывания сотрудников из одного дня недели в другой и, организуя смены, сопоставлял в памяти теноры, басы и баритоны сотрудников службы так, чтобы в каждой передаче голоса дикторов образовывали некие квартеты и ансамбли, выпевая последние новости, как оперу в концертном исполнении, тем самым глубже внедряясь в память и сердце слушателей за железным занавесом, который он, как большой меломан, воспринимал главным образом как пожарный занавес в оперном театре. От новой затеи путаница в расписаниях происходила страшная, „рота“, то есть смена, менялась на ходу, если вдруг кто из выходящих в эфир охрип и из тенора переходил в бас, а больше всех страдал от этих передряг Наратор. „Если бы тенор Слонима из понедельника сопрягнуть с басом Моськина по субботам?“ — напевал самому себе Гвадалквивир. Однажды Наратор взглянул на эту клеточную простыню на полу и сразу сообразил, как распределить фамилии сбоку в таком порядке, чтобы число букв в именах сотрудников возрастало от верхней строки к нижней. Но Гвадалквивир, выслушав это рационализаторское предложение, нажал кнопку, и секретарша вывела Наратора из кабинета, взяв под локоток; с тех пор Гвадалквивир невзлюбил Наратора ненавистью Сальери к Моцарту: Наратор, со своим рвением к правильной акцентации, полагал найти в Гвадалквивире, с его ансамблевым принципом огласовки, духовного сторонника, не понимая, что близость духовных тенденций вела к непримиримой личной неприязни. Но в этот день Гвадалквивира как будто подменили. Он усадил Наратора в глубокое кожаное кресло посреди кабинета, где полагалось находиться вороху бумаг с решетками „роты“, а сам присел на краешек дубового стола, всегда и неизменно пустынного. Долго покачивал ногой в блестящей черной туфле армейского покроя, глядя на Наратора черными вишенками глаз. „Хау ар ю?“ — осведомился он по-английски о том, как вообще дела.
„Сеньку, — поблагодарил Наратор и тоже осведомился: — Харю?“
„Сеньку“, — сказал Гвадалквивир. Наратор вздрогнул: за спиной у начальника в окне, как будто черный ангел, возникла фигура и глянула в глаза Наратору; Гвадалквивир проследил направление его взгляда и, ткнув пальцем за спину, пояснил: „Штукатурщик. Штукатурит. Который год все штукатурит. Я его спрашиваю: ты что, сэр, так долго штукатуришь? А он мне: сколько скажут, сэр, столько и штукатурю. Лейборист!“ — И, сощурившись, Гвадалквивир оглядел матросский бушлат Наратора с революционной бескозыркой. Наратор сорвал бескозырку с головы и стал мять ее в руках. „Международная обстановка сейчас крайне чревата, — сказал, пожевав губами, Гвадалквивир. — Доктор Иерарх Лидин нас подробно обо всем осведомил. Достойный доктор. Наш старый коллега: всегда начеку. Мы тут посоветовались“, — сделал Гвадалквивир реверанс в сторону, и, обернувшись, Наратор увидел, что в кабинете присутствует еще и третье лицо, в твидовом пиджаке и галстуке горохового цвета в горошину; лицо сидело в углу и, не подымая головы, что-то строчило в блокнотике. „Харю?“ — поприветствовало Наратора лицо. „Сеньку“, — сказал Наратор.