Если же все-таки обратиться и к методологии, применяемой Маркевичем и Харрисоном в использовании данных Кафенгауза, то она в основе заимствована у Э.М. Щагина. Он старался доказать, что «разруха в российской промышленности уходит своими корнями не в Первую мировую войну, а в революционную смуту 1917 г.». С этой целью Щагин брал «данные отечественной фабрично-заводской статистики, исчисленные с учетом индекса цен 1913–1917 гг. и введенные в научный оборот авторитетным специалистом в этой области — Л.Б. Кафенгаузом». О том, как Кафенгауз оценивал этот индекс, Щагин тоже умалчивал; это позволяло ему свою собственную идею выдать за результат исследования Кафенгауза, придерживавшегося в действительности противоположного мнения. Анализ статистического материала привел этого экономиста к выводу о том, что «в 1916 г. наступает перелом», связанный «с расстройством состояния всего народного хозяйства и растущим его истощением», проявлявшимся «в резких формах начиная с 1916 г.». Это далеко не то же, что «симптомы некоторых народнохозяйственных затруднений», упомянутые Щагиным{54}
.Впрочем, исследователи, увлеченные идеей о «взрывном» росте экономической активности, успехах индустриализации в воюющей России, даже имея перед глазами недвусмысленные натуральные показатели, предпочитают погружаться в рискованные догадки. «Возможно, является не таким уж преувеличением предполагать», пишет, например, Стоун, что индустрия с ее 3,6 млн. рабочих к 1917 г. забрала из деревни больше мужчин работоспособного возраста, чем 15-миллионная армия{55}
.Что же касается влияния военной экономики на благосостояние обывателей, то и в этом вопросе на первый план выступает не столько абсолютная величина народного дохода, сколько его материальное, натурально-вещественное содержание{56}
и критерии его распределения властвующей частью общества{57}.Харрисон и Маркевич задаются целью показать роль военных расходов в росте «благосостояния населения» с тем, чтобы оценить не то достигнутый
Максималистски-жизнерадостный подход Харрисона — Маркевича, по существу, сближается с идеологией «особого пути» русских неопочвенников. В ней лишь термин «оборонные услуги» заменяется столь же привлекательным и государственнически благодушным — «невещественное богатство», подразумевающее «правопорядок, безопасность, духовность». Неопочвенники полагают, что таким образом ресурсы страны получают употребление «в социально значимых… отраслях», характерных для российского «мобилизационного типа развития»; здесь «государство — носитель общего блага, оно выражает общенациональный интерес»{59}
. Соответственно, применительно к российской практике 1914–1917 гг., потребовалось бы учесть в качестве «оборонных услуг» не только само по себе содержание войск, но и их «работу» по организации опустошения оставляемых местностей, насильственной эвакуации сотен тысяч мирных обывателей из западных областей России, сопровождавшейся уничтожением и разграблением их имущества, стрельбу по недовольным рабочим в Иваново-Вознесенске, Костроме и Петрограде, по «инородцам» в Туркестане и т. п. Такое переименование («оборонные услуги») означает не что иное, как попытку устранить из анализа категорию непроизводительного труда, относящегося к сфере надстройки, государства.Трактовка военного производства как особых «услуг» — надо признать — все же содержит непроизвольно выразившееся рациональное начало, но ей недостает логической законченности. Упоминание об «услугах» неотделимо от вопроса — «услуги кому?», приносят ли они «непосредственную пользу членам нации как конечным потребителям»{60}
? Ответ Харрисона и Маркевича, как и самобытных государственников, подразумевается, хотя не высказан: услуги предназначены «обществу» (нации, государству); но это сразу же перемещает отвлеченные рассуждения на реальную историческую почву и обнажает их необоснованность.