Приведенные наблюдения, как показало дальнейшее, отражали реалистическое понимание перемен. Сущность сдвига определил в посмертно изданной книге Шацилло. Многие авторы, писал он, «вольно или невольно считавшие себя последовательными марксистами… превращались в заурядных великодержавников, апологетов милитаризма», отстаивая задним числом претензии властителей империи на «место в “европейском концерте”» — претензии, несоразмерные военно-экономическим возможностям страны, при губительных для ее развития последствиях. Ввязываясь в войну, режим Николая II ставил перед собой невыполнимые задачи, противоречившие «нуждам и состоянию России». В своем анализе военно-экономической политики Шацилло проводил различие между «общегосударственными» интересами с точки зрения «правящей бюрократической клики» и насущными интересами большинства народа{27}
.В конечном счете после недолгой второй «оттепели» вновь наступила реакция. Пропаганда великодержавности потребовала от историографии переключиться с обоснования закономерности революции путем рассмотрения ее «социально-экономических предпосылок» — на противоположную задачу: показать, какую процветающую империю погубила беспочвенная злодейская революция. Такого рода вывернутая наизнанку конъюнктура породила истолкование событий 1914–1917 гг. под характерным политологически-полицейским углом зрения — андропологический, так сказать, подход{28}
: революция есть «организованный активной частью контрэлиты с использованием мобилизации масс антиконституционный переворот», пишет Вяч. Никонов; все это «творят… не массы, а люди с именем и фамилией»{29}. И адресами. Для полицейского ума наиболее привычно убеждение, что беспорядков просто так не бывает, должен быть «элитарный зачинщик», побуждающий массы к революционным действиям{30}.Ввод новых установок сопровождался театральным осуждением прежней идеологии за недостаточное человеколюбие, поскольку она отвергала «абстрактный гуманизм». В итоге же на смену классовому и интернационалистскому (хотя бы формально) подходу пришло в качестве официального государственническое понимание «национальных интересов»{31}
. Человеколюбия от этого не прибавилось, потому что и теперь требовалось осуждать вовсе не насилие как таковое, само по себе, а лишь именно идеологию революционной гражданской («братоубийственной») войны[5]. Зато всякий «абстрактный гуманизм» в отношении «неприятеля» столетней давности благополучно изжит, Первая мировая война — уже не империалистическая, а «Великая» война за «национальные интересы».Получившая ныне законченный вид схема включает отрицание «нужды и бедствий трудящихся масс»{32}
,[6] вместе со всеми «объективными предпосылками» крушения царизма. Другая ее неотъемлемая часть — пропаганда бурного роста и имперского могущества. В этой связи данные, касающиеся экономической области, особенно военной промышленности, получают повышенную значимость как убедительный итоговый показатель. Такая схема предписывает утверждения о необыкновенных достижениях к 1914 г. в общеэкономическом развитии, а к 1917г. — ив снабжении вооруженных сил, о таких успехах, что «казалось, война почти выиграна» и близится дележ добычи («плодов победы»). Никонову эта «безусловная возможность» «ясно сейчас видна из нашего, исторического далека». «Шесть, максимум десять месяцев терпения, — высчитывает Б.Н. Миронов, — и Россия оказалась бы в числе стран-победительниц, а победа в войне предотвратила бы революцию и Гражданскую войну». Февральская революция произошла «в стоявшей на пороге победы Российской империи»{33}.[7] Перешагнуть порог помешали происки то ли масонской, то ли еврейской, то ли просто купленной («проплаченной» у одних авторов немцами, а у других одновременно и англичанами) агентуры, прикрывавшейся либеральной оппозицией и революционерами. С этим иногда удается соединить подозрение, что и само участие России в несчастной для нее войне, противоречившее ее «национальным интересам», было навязано правителям империи той же всемирной «закулисой»[8].