- И под Глагау, господи!.. Двинули нас сбить неприятельскую позицию по правую, этак, сторону от города... Пошли мы сначала на рысях, палаши наголо... Глядим, пехота - раз, два - выстроились в каре. Вы знаете, что такое каре?
- Нет-с! - отвечал и на это священник и, вытянув из бороды два волоска, начал внимательно их рассматривать.
- Отличная штука! Четырехугольник из людей - ни больше, ни меньше; штыки вперед, задняя шеренга: "Пиф! паф!" - совершенная щетина, с пульками только, которые летают около вас, как шмели, никакая кавалерия не возьмет надо сразу... Командир наш командует: "Марш назад!" - потом: "Налево кругом, марш, марш!" Летим!.. Мне как-то, - уж это именно бог! - между двух ружей удалось проскакать. Тут стоит только одному прорваться, и, конечно: весь полк за мной. Направо саблей!.. Налево саблей!.. Лошади ногами топчут!
Евграф Петрович стал было даже своими маленькими ручками и ножками представлять все это в лицах и особенно живо, как лошади топчут неприятеля ногами; но в это время вошел покойный отец, по обыкновению мрачный и суровый, и сел тут же в зале.
- Что это он тебе расписывает? - спросил он священника, указывая глазами на Евграфа Петровича.
- Про войну рассказывает-с, - отвечал тот.
- Про дело при Глагау припоминаю, - подхватил Хариков.
Он знал, что в присутствии отца продолжать разговор в прежнем тоне ему не было никакой возможности, но и замолчать сразу было неловко: он решился выбрать средину.
- В тот день, - продолжал он далеко уже не с такой самоуверенностью, послали меня с известием...
- К кому? - перебил его отец каким-то бесстрастным голосом.
- Не помню к кому... - почти пискнул Евграф Петрович.
- О чем?
- Кажется, что, сколько теперь помню, что... Витгенштейн наступает или отступает...
- А!.. - протянул отец.
- Только поехал я с... Лошадь у меня была отличная, - продолжал Хариков, голос его заметно дрожал, - только вдруг, вижу я, от неприятельского авангарда отделился польский уланчик и за мной... Я как бы дальше от него, а он ко мне все ближе; вижу, и копьецо от меня недалеко - я хвать из седла пистолет; бац - осечка! Копьецо уж и гораздо ближе ко мне: я другой раз бац - осечка! Копьецо уж почти у хвоста моей лошади... делать нечего, перекрестился (Евграф Петрович закусил при этом злобно губы), перехватил пистолет дулом в руку и пустил его на волю божию и прямо угадал молодцу в висок... закачался он на седле - и головку закинул назад.
- Это случилось не в двенадцатом году... - перебил его отец.
- Как не в двенадцатом? - спросил Хариков.
- И не при Глагау, и не с тобой, а в польскую кампанию действительно один наш кирасир убил польского улана холодным пистолетом, и это я тебе даже и рассказывал...
- С кирасиром, может быть, случилось само по себе, а со мной само по себе! - затараторил Хариков.
- С тобой случилось другое, - ответил отец, - ты убежал из провиантского магазина от сорока мышей.
Евграф Петрович сильно покраснел.
- Вот вздор какой! Я бежал не от крыс, а от неприятеля: на меня кинулись два французские карабинера; я схватил одного за шивороток, другого за шивороток, треснул их головами и ушел от них.
- Ты сидел в магазине, - продолжал отец тем же бесстрастным голосом, и считал там казенные мешки с хлебом; в это время из одного амбара в другой переходило стадо крыс; ты испугался и убежал от них.
- Говорить все можно! - произнес Хариков обиженным голосом. - Если я убежал от крыс, за что же мне пур-ле-мерит дали?
- Не знаю, за что! - отвечал отец оскорбительнейшим образом.
Собственно говоря, Евграф Петрович и сам хорошенько не знал, за что ему дали этот крест. За какие-то успешные распоряжения нашего интендантства при Глагау или где-то прислано было от прусского правительства десятка два пур-ле-меритов, и один из них упал на благородную грудь моего героя.
- Вот он мне за что дан! - воскликнул он и, проворно отмахнув рукав сюртука, показал довольно большой рубец.
- Э, брат, нет! Знаем! Это нарочно травленный! - воскликнул, в свою очередь, отец. - Боздерман сказывал нам, как ты просил его травить тебе руку и непременно, чтоб рубец остался.
Евграф Петрович развел только на это руками. Выражение его лица как бы говорило, что клевета человеческая дальше идти не может. Чем бы этот разговор кончился - неизвестно, но вошла матушка. Евграф Петрович поспешил перед ней модно расшаркаться, поцеловал у нее руку и осведомился об ее здоровье.
Во время всенощной он заметно молился на старинный офицерский манер, то есть клал небольшие крестики и едва склонял голову. Затем почему-то с особенным чувством пропел "От юности моея мнози борют мя страсти", но когда начали "Взбранной воеводе", он подперся рукою в бок, как бы держась за шарф; откуда бас у него взялся, пропел целый псалом, ни в одной ноте не сорвавшись, и, кончив, проговорил: "Прекрасная стихера! Теперь бы духовенство сзади; в воздухе знамена; барабанщики и кларнетисты вперед прелесть!"