Когда Мей впервые выступил в «Москвитянине» в 1845 году,[25]
общее литературное развитие как публики, так и большинства писателей находилось еще в младенчестве. Сущность искусства и истинные задачи поэзии на деле понимали, быть может, несколько человек. Чистый источник пушкинской поэзии, разбившийся по смерти Лермонтова на тысячу мелких ручейков, уже начинал постепенно мутиться, превращаясь в болото; молодые поэты все более утрачивали прежнюю власть над стихом, писали стихи не задумываясь, как бы по инерции – больше по привычке, машинально оглядываясь на Пушкина, но уже утратив пушкинские тайны. В сущности, редкие поэты сознавали, худо ли, хорошо ли они творят. Самое понятие о словесном мастерстве, о «форме», в которую навеки облекалось, с которой неотделимо сливалось «содержание», – понятие, исходившее из узкого, почти семейного, пушкинского кружка, также раздробилось и, войдя в массу, очутившись на улице, сделалось чем-то неопределенным. Никому еще тогда, по-видимому, и в голову не приходило, что «писать хорошие стихи еще не значит быть поэтом».[26] Стихи большинства молодежи были не столько хороши, сколько гладки, а за эту безличную гладкость прощались и пошлость выражения, и банальность образов. Легко было в то время быть поэтом, когда даже Майков и Полонский писали иногда изумительно плохие стихи. Поэты надеялись главным образом на «вдохновение», но ковать стихи умели только Тютчев и Фет. Нет сомнения, что и Мей был рожден Божиею милостью поэтом, искренно переживавшим свои творческие порывы: что он нелицемерно поклонялся