Сам Волошин охотно поощрял рукописное распространение своих произведений. С гордостью и не без горечи писал он в «Доме Поэта» (1926) о том, что его стихам ныне суждено «списываться тайно и украдкой», «при жизни быть не книгой, а тетрадкой», — а в одном из писем к Вересаеву называл их «рукописями, запечатанными в бутылку при кораблекрушении». «В конце концов это
«Катакомбная» жизнь, которую ведет в 1920-е гг. Волошин, во внешнем отдалении от литературных центров и во внутреннем неприятии новой общественной атмосферы, сказывалась и в его духовных тяготениях. Все более осознанно склоняется он к «смиренномудрию»; подобно тому как ранее странствия по «лицу земли» привели его к познанию Коктебеля, так и многолетние идейные блуждания по оккультным и теософским мирам способствовали в конечном счете приобщению к церковному канону. Крупнейшее его произведение этого времени — поэма «Святой Серафим», с обычной для Волошина смысловой и стилевой точностью перелагающая житие Серафима Саровского. Коктебель приобретает для поэта в те дни еще один символический смысл — становится подобием скита или Ноева ковчега, оберегающего от агрессивного натиска «новой действительности». «Какое счастье — эта возможность жить вне города, где сейчас такая тесная и злая жизнь», — признается Волошин в 1925 г. в одном из писем к С. З. Федорченко[990]
.В летние месяцы, впрочем, волошинский дом в Коктебеле по-прежнему многолюден. В середине 1920-х гг. каждый летний сезон у поэта гостили в совокупности по 300–400 человек. Заботы по ведению дома с 1923 г. разделяет с Волошиным Мария Степановна Заболоцкая, которая в 1927 г. официально становится его женой. В кругу друзей и знакомых, съезжающихся к Волошину, по-прежнему царят настроения семейной близости, открытости и единодушия — «теплой и неиссякаемой сердечности», по словам М. М. Шкапской[991]
. Однако постепенно, к концу 1920-х гг. происходит «отлив» старых друзей, заметно ожесточается и общественная обстановка. Коллективизация принесла в Крым в 1931 г. новую волну голода и новые репрессии. Волошин живет под постоянной угрозой реквизиции дома и непомерных налогов, терпит всевозможные издевательства со стороны местных властей. Здоровье его подорвано; 9 декабря 1929 г. он переносит инсульт, от последствий которого ему так и не удается оправиться. «…Я в этом году чувствую себя особенно вялым и упадочным», — сообщает он 11 января 1931 г. своему молодому другу К. М. Добраницкому; в той же тональности выдержано и его письмо к тому же адресату от 17 марта 1931 г.: «На душе нерадостно. То, что нам лично хорошо, — не радует, потому что столько горя и несправедливости кругом, что это не только не радует, но скорее обессиливает к творческой работе. Стихов я не пишу»[992]. Рассказывая о своей жизни в письме от 20 января 1932 г. к искусствоведу А. И. Анисимову — «единственному нисколько не поддавшемуся горестному склонению времени пожилому человеку», — Волошин признается: «…несмотря на то, что и этот второй крымский голод мы, кажется, проскочили благополучно, но все-таки я чувствую себя очень постаревшим и погасшим»[993].В конце июля 1932 г. астма, постоянно мучившая Волошина, осложнилась гриппом и воспалением легких. 11 августа поэт скончался. На следующий день он был погребен, во исполнение его собственного указания, на вершине горной гряды Кучук-Енишары, возвышающейся к востоку от Коктебельской долины.
Марина Цветаева отозвалась на смерть Волошина стихотворным циклом «Ici-haut» («Здесь — высота»); знаменательные строки этих стихов — лучший из всех возможных некрологов ему: