Сам Коневской расценивал это заинтересованное внимание к своему творчеству со стороны новообретенных «товарищей по оружию» как событие естественное и закономерное. «У Коневского была глубокая, нерушимая уверенность в том, что его поэзия — хороша и значительна, — вспоминал Брюсов. — Он чувствовал, он сознавал себя большим поэтом, этого сознания ничто не могло поколебать. <…> Когда в 1899 г. К. Бальмонт предложил издать „Книгу раздумий“, альманах, в котором рядом со своими стихами хотел поместить стихи Коневского, тот принял это как справедливую дань со стороны старшего собрата достоинству своих стихов. Ни на минуту Коневской не мог даже помыслить, что К. Бальмонт оказывает ему благородную услугу, связывая свое уже „признанное“ и „чтимое“ имя с именем никому не известного поэта-дебютанта»[271]
. Будучи на четыре года моложе Брюсова и на десять — Бальмонта, он держался с ними на равных, подвергал поэзию Брюсова — в письмах и, видимо, также и при личном общении — строгому разбору и нелицеприятной критике, невзирая на то что его корреспондент был к тому времени уже завоевавшим определенную литературную известность составителем сборников «Русские символисты» и автором двух собственных стихотворных книг. Это равенство в отношениях, установившееся с первых же встреч, Брюсовым было принято и признано: он отдавал должное своеобразию таланта, глубине мысли и редкой широте познаний молодого поэта, проявлявшего удивительные для его возраста зрелость и самостоятельность суждений. В заглавии статьи Брюсова о Коневском «Мудрое дитя» отразилось это восхищение незаурядным духовным обликом покойного друга и литературного спутника. Однако в личном общении многие «неудобные» психологические особенности Коневского — в частности, замкнутость и застенчивость, порожденные обстоятельствами одинокого духовного созревания, в сочетании с твердой убежденностью в верности своих восприятий и оценок, зачастую переходившей в самонадеянность, — препятствовали взаимопониманию и сближению. Так, два последующих эпизода общения были для Брюсова окрашены в основном впечатлениями от самоуверенного и горделивого стиля поведения Коневского. Посетив его в Петербурге в марте 1899 г., Брюсов записал: «Говоришь с ним, вдруг он прерывает: — А вот я вам прочту одно глубокое стихотворение. — И даже не добавляет, что свое. Это так понятно. И читает, читает, читает»Стихи и критические опыты Коневского, по всей вероятности, были тогда интереснее и ближе Брюсову, чем их автор, во всей совокупности особенностей своего психологического облика. Для Коневского же, чья поэтическая юность протекала в атмосфере «келейности», одиноких раздумий, был, определенно, более всего драгоценен самый факт доверительного общения с Брюсовым. Прошедший ту же «школу» французского символизма, что и Брюсов, убежденный в плодотворности путей, избранных новейшим поэтическим движением, он завоевал дружбу и поддержку одного из самых последовательных сторонников символизма в России и уже вполне профессионального литератора. Высокая оценка, которую неизменно давал Брюсов творческим опытам Коневского, также имела для молодого автора немаловажное значение. Брюсов был ценен Коневскому и как отзывчивый, интересный собеседник, чутко реагирующий на все новое и примечательное в литературной жизни, как один из немногих в России знатоков и почитателей новейшей французской поэзии.