Одной из самых первостепенных задач в литературе для Брюсова было: «создать новый поэтический язык, заново разработать средства поэзии», как он писал в статье «К истории символизма» (1897)[323]
. Одним из бесспорных завоеваний на этом пути Брюсов считал творчество Бальмонта. В незавершенном очерке истории русского стиха и рифмы (1896) Брюсов определял его поэзию как этапное достижение: «…является Бальмонт, явление во многих отношениях замечательное. Под вли<я>н<ием> лучших зап<а>д<ны>х образцов он находит новые пути русскому стихосложению»[324]. Однако для Коневского поэзия Бальмонта была как раз примером чисто формального творчества, не подкрепленного глубиной и точностью художественной мысли. С исключительным темпераментом Коневской разоблачал самоценную «виртуозность» в новейших поэтических исканиях, воплощением которой служило ему прежде всего творчество Бальмонта — «поэтического фокусника»[325]. Не принимал он «бальмонтовских» черт и в произведениях Брюсова. Характерно, что Коневской чрезвычайно высоко ценил поэзию Сологуба, далекую от него по своему идейно-психологическому содержанию, но привлекавшую сдержанностью художественной палитры и отчетливостью, определенностью мысли. Однако именно стремление к «виртуозности», к обновлению и совершенствованию арсенала поэтических средств символисты, и Брюсов в первую очередь, осознавали одной из своих насущнейших, первоочередных задач. В этом смысле Коневской стоял особняком по отношению к «скорпионовцам». Не исключено, что отмеченные мотивы разногласия в скрытой форме повлияли на характер взаимоотношений Брюсова с Коневским в последние месяцы его жизни. В целом в тональности отношений между поэтами нетрудно распознать зачатки тех коллизий, которые несколько лет спустя обозначатся с достаточной отчетливостью между Брюсовым и «младшими» символистами, «теургами», — противостояния «самоцельного» и самоценного творчества творчеству, подчиненному некой высшей идее. Поэтому, хотя Брюсов и отдавал должное глубине, меткости и оригинальности многих критических суждений своего друга, хотя вкусы и пристрастия их обоих формировались на преклонении перед русской поэзией классической поры и новейшей французской поэтической школой, он едва ли всецело мог рассчитывать на то, что Коневской в дальнейшем остался бы его полным литературным единомышленником.Все моменты расхождения в литературно-эстетических позициях, однако, неизбежно отступили в сторону после ошеломившей Брюсова гибели Коневского. Осознанием невосполнимости утраты проникнута некрологическая статья Брюсова «Мудрое дитя. (Памяти Ив. Коневского)»: «…имя его в печати появилось впервые всего два года тому назад, в 1899 г., и все же на его место у нас нет очередного. Быть может, среди современных поэтов можно указать более даровитых, т. е. более одаренных стихийной мощью творчества, но нет ни одного, обладающего такой подготовкой к своему делу, таким всеобъемлющим знанием литературы, таким пониманием задач нового искусства» [326]
. Коневской надолго остался для Брюсова высшим критерием оценки новых дарований. Познакомившись с вступавшим в литературу Андреем Белым, Брюсов с надеждой записал летом 1902 г.: «Это едва ли не интереснейший человек в России <…> Вот очередной на место Коневского!» (Стихи Кюхельбекера были написаны в связи с гибелью Пушкина. Переадресовывая их Коневскому, Брюсов изменил третью строку: «В