Миниатюрность, сюжетная непритязательность, а главное — специфическая «детскость», наивная непосредственность иных повествовательных произведений Ремизова, не отвечавшие строгим требованиям общественного предназначения литературы, зачастую были не менее серьезным камнем преткновения, чем усложненная образная ткань, композиционная хаотичность («тарабарщина», по юмористическому определению самого Ремизова[360]
) и нарочитое сгущение эмоциональных красок, характерные для его «лирических» опытов. Настроения отчаяния, которые преобладали, в частности, в прозаической поэме Ремизова «В плену», отразившей опыт его тюремной и поднадзорной жизни, вызвали резкое неприятие М. Горького: «Произведение Ваше я внимательно прочитал. <…> Похоже на истерические вопли, и не думаю, чтобы способствовало оно подъему духа человеческого на должную, для борьбы за жизнь, высоту»[361]. Ни «наивные», ни исхищренные на типично «декадентский» лад произведения Ремизова не могли найти себе понимания и одобрения в среде писателей-реалистов, к которой начинающий писатель поначалу готов был примкнуть: «наивные» рассказы были неинтересны, «декадентские» экзерсисы — неприемлемы. Позднее Ремизов заключал (в книге «Петербургский буерак»): «Старшее поколение писателей: Короленко, Горький, Леонид Андреев, Бунин, Куприн, Серафимович и другие прославленные относились к моему отрицательно»[362]. Признания своих творческих опытов Ремизов с большим основанием мог ожидать в кругу издательства «Скорпион», с которым пытался наладить связь еще до своего приезда в Москву в ноябре 1902 г.: первое письмо Брюсова к Ремизову, направленное в Вологду в середине сентября 1902 г., предшествовало их личному знакомству и содержало ответ на просьбы о книгах и оттисках статей.Свою первую встречу с Брюсовым 1 ноября 1902 г. Ремизов в подробностях охарактеризовал в этот же день в письме к П. Е. Щеголеву. Письмо это любопытно, в частности, тем, что Ремизов воспроизвел в нем в лаконичной форме некоторые суждения, высказанные Брюсовым в беседе:
«Видел Брюсова.
Смуглый с черными сливающимися бровями, довольно тонкий с черной круглой бородой, в черном сюртуке и черном галстуке.
Застенчив, когда говорит, кажется, слова раздвигают красные губы.
Пришел в 12 ч., принял в своем кабинете вроде Вашей комнаты у Подосенова; аккуратно расставлены книги по полкам, висит портрет Тютчева, на столе Вл. Соловьев и листы „Будем как солнце“.
Очень удивился просьбе прислать сочинения по литературе. Специалистом не считает себя, писал, изучая интересующие его литерат<урные> явления.
Сейчас готовит книгу, которая ничего не имеет общего с „Рус<скими> символистами“ (вып. I и II), которых он пережил.
„Я и Бальмонт“ — эта фраза очень часто повторялась у него, особенно по поводу критики новейшей рус<ской> поэзии.
Миропольский (Березин) — не так чтобы очень важный, Добролюбов — подвижник (на поруках у матери в Петер<бурге>), Ф. Сологуб — застыл.
Об остальных не расспросил, пойду в среду вечером, специально для разговора.
„Новый путь“ набраны первые листы, в январе выйдет, религиоз<но>-литер<атурный> журнал, Мережковского.
Бальм<онта> и Брюсова „допускают“ к Ясенскому в его „очень посредственный“ журнал „Ежемес<ячное> Обозрение“ и т. д. <…>
P. S. Показывал Брюсов обложку для „Будем как солнце“. Да-да — меня очень порадовало, что у него такое отношение к внешности.
Очень жаль, что в Москве у нас не было знакомых, оказывается, переводы из „Serres chaudes“ нужны были Минскому, и он долго не мог достать их»[363]
.