— Потом приспособим под тюрьму зерновой склад, — слышно, сказал сзади Мухин. — Там места всем хватит.
Разгоряченный этой потасовкой, Ваня яростно толкал дверь, стучал в неё кулаком:
— Эй вы, сатрапы! Палачи! Отоприте!
Из коридора ему пообещали переломать руки-ноги.
— Шапку-то отдайте, мародёры!
Дверь отворилась, в каморку вбросили что-то — это была гнусная шапчонка, пахнущая соляркой и палёной свиной щетиной. Ваня крепко вытер об неё ноги. Опять всем телом ударился в дверь:
— Эй, вы там!..
Никто ему не отвечал. Да и не слышали его в общем многоголосье.
В коридоре шум поднялся шум, топот, возня, и в комнату к Мухину втиснулось сразу много женщин. Они кричали:
— Да что ж это творится-то!
— Кто ж за нас заступится, если не вы?
— Мужики вы или не мужики?
— В чём дело? — строго спрашивал Мухин.
Ему в ответ:
— Стожок сена стоял возле двора — подъехали, уволокли. Я на крыльцо-то выскочила, кричу, а этот, косоглазый, зубы скалит — рожа неумытая, бородёнка реденькая, как у козла… — У меня прикладок сена был на задворках; нынче хвать-похвать — нету прикладка! Только следы остались… — Из дому выйти боюся… Двери приперла, так всё равно страшно: вдруг подожгут! Сижу, топор наготове.
— Как хошь, товарищ Мухин, а надо решать: или уходить, или браться за топоры, за вилы, — это был голос «жалостливого» Алексей из темноты коридорной.
— Куда уходить, дурья башка? — грозно спрашивал Мухин. — Некуда. А топорами много не навоюешь.
— Вон у Сладимого ружье…
— Да к нему всего один патрон! Он эту двухстволку носит для морального устрашения и действует ею, как дубиной, — вы же знаете! А те из луков на двести метров в копейку попадают.
— Не знаем, не наше дело думать, — озлоблённо отвечала одна из женщины. — Коли уполномочили, сам говорил, то и соображай. Вон у тебя и револьвер есть.
— Револьвер — для контры. То есть для врагов внутренних, он опаснее внешних. Что же касается татар, у меня с ними договорённость: они Пилятицы на тронут.
— Как не тронут, когда всё отбирают. И сено, и зерно, и скот… и одёжу-обужу.
— Разве можно с басурманами договариваться? Им можно ли верить?
— Ну, им лошадей нечем кормить, — уговаривал Мухин. — Вы должны войти в их положение.
— Опять триста лет дань платить будем?
— Поделитесь по-соседски, по-братски. Мы же интернационалисты!
— Деревню Верхний Дор уголовники насовсем разорили, деревню Боляриново ордынцы сожгли, в обороняются от каких-то ухорылых… Господи, что творится! Никакой власти нет, одна сплошная демократия.
— Смутное время опять на Руси!
— Да не скулите, не скулите! — гремел Мухин. — Ишь, панику развели. А ну, как твоя фамилия Нету фамилии. Тогда помалкивай.
— Надо объединяться с Вахромейкой для совместного отпора татаро-монгольскому нашествию, — подсказал смиренный Алексей из темноты коридорной.
— В Вахромейке у власти кто? Как мы можем быть вместе с ними? Они сепаратисты, анархисты. Ты соображаешь ли, что говоришь? Алфёров, ну-ка ты по-своему вразуми его.
Должно быть, возле Мухина толпились и гомонили люди.
— Всем выйти! — распорядился он грозно. — Останутся только члены партии. Проведём срочное собрание.
— Что? Какое собрание?
— Товарищи члены, рассаживайтесь.
— Чего рассаживаться, товарищ уполномоченный, когда там…
— Не шуми… Сколько нас? Раз, два… четыре, пять… Где Вострецов? Здесь. А Пелагея? И она тут. Садись, Палага, протокол писать. Кворум есть, собрание правомочно. Главное в повестке дня: о текущем моменте. Из него вытекают два вопроса: первый — о ходе ликвидации кулачества, как класса… второй — о татаро-монгольском нашествии… Дверь закройте! Алфёров, выпри всех к такой матери из коридора на улицу!
Между тем Ваня ощупывал комнату. Рядом с дверью оказалась печка, теплая, недавно топлёная. В каморку она выпирала боком, и он, ощупав кирпичи, сообразил, что ели разбирать её по кирпичику, тогда можно выбраться в коридор, а там и на волю.
Соображая таким образом, он приговаривал:
— Сижу за решеткой… в темнице сырой… вскормлённый на воле орёл молодой…
Рядом кто-то простуженно кашлянул.
— Тут не баня случаем? — насторожился Ваня. — А то я однажды залетел ненароком… а там люди голые. Черт знает что творится!
— Видел бани древяны… — сказал простуженный голос. — Пережгут и идут в неё, изволокутся и будут нази. И облиются квасом кислым и възмут на ня прутие младое и бьются сами.
— Овсяник! Это ты?
— Я.
— Что ты бормочешь?
— Который человек студенаго естества и сахуго, тои молчалив и не верен, а я борзо глаголю.
— За что тебя сюда заперли?
— То беси… Не уподобляйся им, боронись молитвою и святым крестным знамением.
А в коридоре поднялся шум, крик, возня. В общей суматохе кто-то осторожно отпер дверь каморки, и голос смиренного Алексея сказал тихо:
— Эй вы, классовые враги! Живо ноги в руки… Успеете удрать — ваше счастье.
Ваня и Овсяник, не узнанные, протиснулись сквозь толпу в коридоре, выбрались на крыльцо. Тут женщины возбуждённо переговаривались:
— Жаловаться надо…
— Кому!?
— Это что ж такое: корову вывели со двора и тут же зарезали. Лопочут не по-нашему…
— Это татары, небось.