— Попробуй, — посоветовал Жерехов, — сунься.
— Замолви за меня слово, Лука Фомич. Растолкуй ему. Никого слушать не станет — тебя послушает. Слышь, вразуми окаянного… И сына мне отдай. Как родного смотреть буду. — Подойдя вплотную к Жерехову, пьяно зашептал: Изведут они тебя, Фомич…
Жерехов подошел к двери, молча оттолкнул сына, показал рукой на открывшийся проход и проговорил с достоинством, спокойно:
— Потолковали — хватит. Негоже мне на старости лет в злодейство твое путаться. Прочь поди, чтобы духом твоим нечистым не смердело. Не было у нас с тобой раньше согласия — не быть ему и вовек.
Проходя мимо Жерехова, Трифонов задержался, сказал угрожающе:
— Не был я у тебя. Слышь? Не приходил. — Затем повернулся к Поликарпу: — Прогонит папаша, ко мне прилетай. К настоящему делу приставлю, заживешь…
И сильно ударил его по литому плечу.
По дороге на Сероглазки, то всхохатывая, то злобно ругаясь, рассказывал Трифонов полицмейстеру Губареву о своем визите к старику. Но Губарев был недоволен. Сначала даже испугался.
— Озоруешь, Силантий! — выговаривал он купцу, прижимая левую руку к животу: кони шли резвой рысцой, и у Губарева, по обыкновению, больно екала селезенка. — Обремизишься с тобой…
— Заячьи вы души, служилые людишки! — смеялся Трифонов. — Все на один манер скроены: с просителем шибко, с начальством гибко. Не тужи, Сергей Сергеич, я и пьяный разума не теряю. Так честил тебя, так честил, будто два ворога только и есть у меня — ты да Завойко.
У Сероглазок они не нашли казачьего пикета и дальше погнали лошадей вскачь. Но тревога оказалась напрасной. Верные казаки Губарева, неоднократные к тому же соучастники разбойничьих набегов Трифонова, поджидали их на хуторе; камчадалы были схвачены еще с вечера и заперты в бане.
Светало. Губарев водил гостя по неровному, лежащему у самой реки двору, хвастался крепкими, минувшей осенью законченными постройками домом с затейливыми наличниками, коровником, сараями и другими службами.
— Жерехов, окаянный, книги за стеклом содержит, — кликушески закричал Трифонов, остановившись у большого, еще не застекленного окна, высокоумие свое показывает, а доброму человеку окончины закрыть нечем…
— Супругу свою поселю здесь, — сказал полицмейстер. — Живи, хозяйствуй, радуйся. И деткам тут приятно будет. — Он покосился на нахальную, ёрническую физиономию купца. — Теснота у нас, сам видел…
— С постылой бабой и в поле тесно, — сочувственно поддакнул купец.
Губарев промолчал.
Купцу не терпелось ворваться в баню и по-своему расправиться с жалобщиками. Но Губарев решительно запротестовал. Камчадалы не должны даже и видеть Трифонова, иначе вся затея пойдет прахом. Полицмейстер приведет их в дом и прочтет составленную по всей форме бумагу, якобы от самого Завойко. ("Там и тебе достанется", — предупредил он Трифонова.)
— Баловство, — разочарованно сказал купец, но подчинился.
В просторную, еще совсем не обжитую горницу привели трех камчадалов-охотников. Хмурый Губарев начальственно восседал за столом. Потребовал у охотников бумагу — челобитную губернатору. Их обыскали, но никакой бумаги не оказалось.
Полицмейстер беззлобно разглядывал ходоков. Неизгладимая печать нужды лежала на их лицах. Миновала зима и жестокая, непременно голодная весна, когда в пищу идет березовая кора, мороженые ягоды, с трудом отысканные под снегом, да гниющие рыбьи остовы из кислых ям. Резко обозначились челюсти и скулы — кости, обтянутые смуглой сухой кожей. Камчадалы не ждали ничего хорошего.
Губарев вышел из-за стола с бумагой в руках и стал читать. Именем Завойко полицмейстер винил камчадалов в непокорстве, в злостных и неправых жалобах, в напрасной вражде к торговым людям. Корил, правда, и купцов за нечестные расчеты, обещал строгий суд над приказчиками. И в заключение назначал десять суток голодного ареста и большой штраф каждому, кто, минуя тойона и казачьего исправника, осмелится принести жалобу в канцелярию губернатора.
Ни один мускул не дрогнул на лицах камчадалов, они сохраняли все то же терпеливо-напряженное выражение. Один из них, низкорослый, хромой камчадал, изредка переступал с ноги на ногу — он еле держался на ногах после шестидневного перехода по сопкам, болотам и лесному бездорожью.
Камчадалы молчали. Полицмейстер спросил, потрясая бумагой перед самым их носом:
— Поняли всё, канальи?
Хромой охотник с плоским коричневым лицом чуть приподнял голову и сказал отчетливо:
— Бить будешь. Опять бить будешь…
Правое ухо у хромого было изуродовано, словно смято медвежьей лапой или стянуто, как лист тлёй, в безобразный комок.
Губарев досадливо махнул рукой.
— Стану я об вас мараться! Вот посидите десять дней под замком на воде и на хлебе, и все уразумеете.
Хромой тяжело сглотнул слюну, в темных глазах его мелькнула насмешливая искра.
— За хлеб спасибо, начальник, — сказал он спокойно. — Мы тут-ка хлеба давно не кушали.