Местом действия была набережная тихого итальянского городка, где Валерий проводил трехдневный перерыв в очередной международной конференции. Как раз с вихровской книжкой на коленях он досиживал в лонгшезе свое время до обеденного часа, следя за пестрыми фигурками вдалеке, на слепительном полуденном пляже. Сквозь усталость от долгих и вполне бесполезных дебатов пробивались крики детей, шум прибоя, шелест пальм над головой и все прочее, полагающееся на курорте. Где-то близко за спиной похрустела галька, и перед Валерием оказался сухонький, весьма достойного вида старичок в светлом, помнится — с обтрепанными рукавами, но опрятном, прямо из чистки костюме. Он ничего не продавал, не просил ни денег, ни участия, как можно было ожидать, а долго глядел тем напоминающим взглядом, когда хотят, чтоб их опознали. Валерий сделал жест нетерпения и досады. Тогда двумя перстами, по военной привычке, коснувшись полей канотье, тот приветливо осведомился, не господина ли Крайнова имеет он честь видеть перед собой; значит, в городке уже приметили видного русского большевика. Вопрос был задан по-французски, без акцента, так что никаких наводящих примет у Валерия пока не было, кроме, пожалуй, раздражающе знакомого, настойчивого взгляда, словно вкладывал глаза и волю в самый мозг своей парализованной жертвы. Старик выразил удовлетворение по поводу хорошей погоды и порадовался мельком, что треволнения молодости никак не отразились на здоровье и цветущем виде господина Крайнова. «Я прошу вас также передать при случае мое постоянное душевное расположение и господину Грацианскому. Очень многогранный… хотя и несколько резвый молодой человек. Да, да, к сожалению, это я, тот самый… — сокрушенно подтвердил он уже по-русски своему онемевшему собеседнику. —
— И, знаешь, кто это был? Все равно не угадаешь… Чандвецкий!
Такая давящая сила заключалась в произнесенном имени, что Иван Матвеич хоть и продолжал глядеть на приятеля, но видел сквозь него совсем другое. В воспоминанье перед ним возник уже в те годы немолодой жандармский подполковник, по слухам фаворит Столыпина, и, говорили, умнейший после него в лагере тогдашней реакции. Вот: сплетя ревматические пальцы на большом, пустоватом столе, он безразличным, необязательным тоном цедил Вихрову что-то о биологическом неравенстве особей и, следовательно, о незыблемости установившихся законов человеческого общежития, — о бездне, куда увлекает Россию чрезмерно пылкая и потому строгой отеческой опеки заслуживающая молодежь, и — еще что-то, вызывавшее в душе бешенство противодействия. «Вы хотите стерилизовать жизнь, господин Вихров… но абсолютно, чистые элементы существуют только в колбах химиков и нередко обходятся обществу по цене, делающей их недоступными для широкого потребления… не боитесь дороговизны?» — шептал он с видом скучающего искусителя, и снова, в разгаре допроса, Иван Матвеич ломал воображаемый карандаш из бронзового стаканчика перед собою.
— Подумай, память-то какая!.. — гадливо подивился Иван Матвеич. — А ведь сколько нашего брата прошло через его руки?.. Позволь, однако, ведь это был коренастый, сильного сложения человек.
— Значит, подсох к старости… да не в том суть, дружище! Помнится, ты писал мне на Енисей, что, как и Андрюшу Теплова, как и… — он назвал известного дальневосточного работника, знакомого всей стране, — этот самый жандармский господин допрашивал и тебя. Значит, ему представлялся громадный выбор… Так почему же он вспомнил именно Сашу… Грацианского, который легче всех поплатился за преступную связь со мною?
— Нет, Валерий, — решительно вступился за своего врага Иван Матвеич. — Если бы имелись хоть малые основания для того, о чем ты так ужасно подумал сейчас, то какой смысл был Чандвецкому выдавать
— Возможно, ты и прав… — не сразу согласился Валерий и вернулся к обязанностям гостеприимного хозяина.