— Все о том же потолковать, Григорий Павлович… о лесе, о книжках моих, о твоем отношении к ним, — вдруг весь как-то до пакостной тошноты ослабнув, уточнил Иван Матвеич и опять не ушел, чтоб ни у кого не осталось впечатления, будто обижается на товарищескую критику.
— Так-так… — неуверенно пробасил Чередилов с верхней террассы и задумался; между прочим, он исчез куда-то минутки на полторы, после чего снова появился как ни в чем не бывало. — Что ж, я не прочь, браток… если это может принести тебе пользу.
Собственно, Иван Матвеич предполагал, что встреча эта произойдет несколько теплее. У него и в мыслях не было просить чего-либо у Чередилова, тем более заступничества от неминуемых бед, ему только хотелось удержать этого беззаботного и когда-то неплохого в душе лежебоку от вредных для леса заблуждений, которыми тот успел заразиться от Грацианского. Нельзя сказать, чтобы и пришел Иван Матвеич некстати: у Чередилова были воскресные гости. Из открытых окон пахло подгоревшим праздничным пирогом и доносился звон расставляемой посуды пополам с лихими взвизгами патефона про какую-то сударушку. Вдобавок Ивана Матвеича мучила жажда, так что всю дорогу со станции чудился ему запотелый жбан домашнего кваску, но напрасно ждал он, что сейчас его пригласят наверх, в самый рай. Он просто не понимал, что после разносной статьи да еще накануне проработки подобный визит мог не только испортить скромное, в кругу друзей и семьи, чередиловское отдохновение, но в известном смысле и бросить тень на хозяина. Вместе с тем Чередилову лестно было, что этот наконец-то пошатнувшийся лесной скандалист сам притащился к нему на поклон… и вот уже не мог избавиться от искушенья проучить его немножко за ту давнюю, непрощенную ночку в Пашутине, когда Вихров с зевотой, даже свысока, выслушивал его исповедь.
— Нет-нет, Иван, я совсем не прочь поделиться с тобой своими соображениями, — повторил сверху Чередилов тоном озабоченного участия. — Начать с того, что, между нами говоря, мне в какой-то степени и нравятся книги твои, не столько ихнее содержание, как самое это… ну, безустанное горение твое. Оно, разумеется, нельзя и не гореть в такую эпоху: все горим… но гори, братец ты мой, как-нибудь попрохладнее! Я не меньше твоего люблю природу, а побродить с лукошком по лесу, сам знаешь, вторая страсть моя… но ведь ты же бубнишь столько лет подряд, извини за откровенность, да еще каким-то заклинательным языком, про это самое постоянство лесопользования. Хоть уши затыкай! Пойми же… я и сам не знаю почему, но только не прижилось у нас это слово… ну, замени его интенсивным лесохозяйством, воспроизводством леса замени, на худой конец. Надо, братец, так выражать свои суждения, чтобы вызывать у собеседника приятное движение мысли, а не заворот кишок… Другое дело Грацианский… так ведь это же талант! Ну, чего ты, и без того весь в крови, сам лезешь к нему на рожон… сделай милость, объясни… зачем тебе, например, было участвовать в похоронах Тулякова?
— Это был большой ученый и мой учитель, — тихо и строго сказал Иван Матвеич. — Кроме того, за его гробом шло и твое тогдашнее начальство. Таким образом.
— Мало ли что начальству дозволено… а ты вспомни мудрых сыновей Ноевых, отвернись{112}
. Пойми, я тебя не благонравию или подхалимству учу, Иван, а общественному такту. Скажи, чего тебе было затевать этот великий плач над дровяным поленом? Ну, рубят, водоохранные рубят… и черт с ними! Ну, сыплется добро сквозь пальцы… так ведь не с тебя же взыщут за растрату? Иное дело, если бы тебе штатным образом, с зарплатой, поручили это самое лесное казначейство.— Никто не может поручить мне моих гражданских обязанностей, — суховато отвечал Иван Матвеич, переступая с ноги на ногу. — Именно мы с тобой обязаны думать об этом, потому что за нами движется армия в миллион нерассуждающих и безупречной стали топоров. Смысл моих знаний, я полагаю, в том, чтоб содержать в порядке лес и сигнализировать народу о всех изменениях в его состоянии. Сам суди, Григорий, как поступили бы с разведчиком, который регулярно доставляет приятные начальству, но заведомо ложные сведения…
— Эка, куда загнул, в общественные манометры записался! — сокрушенно осудил Чередилов и тут присел на что-то своевременно подставленное супругой, чтоб не слишком утомляться в воскресный день. — Я тебя не отговариваю, но ведь не каменный же ты. Помахал флажком разок-другой и отступи в сторонку: задавит тебя паровозищем, чудило ты лесное. Дай людям жить, и сам проживешь сто семнадцать лет с гаком…