Вторичная германская попытка с ходу добиться цели закончилась провалом, но близость неприятеля поставила советскую столицу на осадное положение. В ярости, среди бела дня, он слал на нее эскадрильи бомбовозов, но редкие десятки из них пробивались в небо советской столицы. Зато разгружались они главным образом в предвечерние часы пик, когда по окончании рабочей смены улицы заполнялись людьми. Ничто не могло остановить ни дыхания Москвы, ни ее мышленья, ни вращенья ее станков. К утру невидимые руки успевали чинить повреждения ее зданий, памятников и тротуаров. После краткого замешательства в средине октября, когда пороховая мгла доползла до московских предместий, предельное спокойствие вернулось к москвичам. Война с ее налетами прочно вписалась в быт и распорядок дня; летописец не найдет торжественных красок в Москве тех месяцев. Она как бы сняла с себя украшенья, позолоту старины, даже осенний багрец со своих бульваров в обмен на ту высочайшую красоту, что родится из презренья к смерти. Отороченные снежком ржавые ежи и надолбы перегородили окраинные магистрали, а на заставах поднялись противотанковые загражденья с проходом для машин, мчавшихся в предзимний, на кровоизлияние похожий закат. Весь в оборонительных рубежах, город напоминал матроса в пулеметных лентах времен гражданской войны, и, как в
Целый месяц тогда Поля простояла посреди людского потока на запад. Ей казалось, что в самом высшем смысле грешно в такую пору покинуть привычную московскую крышу и умчаться с институтом в безопасный Ташкент. Ниоткуда не поступало писем, новых подруг вместо Вари не заводилось, Таиска прихварывала… Это было одиночество былинки, закрутившейся в водовороте неподалеку от стрежня. Все кругом призывало к подвигу: газетные корреспонденции о горящих русских деревнях чередовались с фотографиями простреленных комсомольских билетов, с портретами учеников Гастелло, с клятвами до последней кровинки биться за Москву — командный пункт новой истории. Укоров совести уже не заглушала усталость от ночных дежурств на скользкой от инея крыше. Воздух и хлеб казались крадеными у героев, а все добровольные Полины нагрузки — отговорками от исполнения долга. В амбулатории, куда Поля устроилась на работу по совету комсомольского секретаря, ее считали самым простеньким существом на свете, и никто не догадывался, какой ценой ей доставалось то, что прочим давалось запросто и без раздумий. Все старалась понять, как же так отбилась от жизни: ведь с самого начала со всех перекрестков плакаты звали ее на курсы медсестер, к станкам, за руль грузовика, на третью очередь метро, где в борьбе с плывунами пригодились бы ее молодость и здоровье. Но вначале казалось, как и многим, что неделя-две, и советские войска махом опрокинут врага, а потом… Тем временем подступил Октябрьский праздник.
Еще накануне, в обеденный перерыв, Поля снова бегала проситься на фронт. В душном военкоматском коридоре с печатными наставлениями на стенах стояла очередь, и впереди Поли оказался московский школьник с четверкой почтовых голубей в дар советскому войску. Никто не улыбался на мальчика, потому что не в голубях тут заключалось дело: все старались не теснить его, потому что птица — маленькая, она не может без воздуха. За час Поля успела изучить устройство ручной гранаты и как накладывать повязку при переломе ноги. Майор из первого отдела окинул девчонку щурким глазком и пообещал вспомнить о ней при ближайшей разнарядке: детей по-прежнему не допускали на войну. До райкома комсомола было минуток шесть ходьбы. На столе, в знакомом кабинете, словно поджидая Полю, стоял неиссякающий стакан чаю, но на месте Сапожкова теперь сидела сухопарая девица с серым лицом судьбы, если последняя бывает когда-нибудь в двадцатипятилетнем возрасте.
— Так, поняла… — сразу перебила она Полю. — Вот я как раз и заменяю товарища Сапожкова… Нет, не временно! Если насчет отправки на фронт, то рекомендую обратиться на Мытищинский вагоностроительный завод, где в особенности требуются рабочие руки… — она прищурилась. — Или у вас к Сапожкову личное дело?
— Не совсем, но… мне хотелось бы его самого, — робко настаивала Поля, потому что неудобно занимать судьбу частными разговорами. — Я и не задержу его надолго.
— К сожалению, это совершенно невозможно, — не подымая глаз от бумаги, сказала судьба. — Товарищ Сапожков третьего дня убит под Нарофоминском.