Сплавленные воедино, они уходили отсюда отдать за родину всю свою кровь, капля по капле, уходили вышибать дух из фашистского змея, опоясавшего их столицу; они уходили, и теперь ничего личного не оставалось у них позади, только Москва. В эту могучую воронку движения втягивало и Полю. Одежда на ней стала тесная, словно натуго затянули поясок, а тело само подлаживалось в такт марша. И оттого, что не было у Поли алого цветка кинуть взглянувшему на нее, как ей показалось, танкисту, вдруг потянуло проводить его хоть до заставы. Парад кончился, и напрасно, по неопытности, пыталась она пробиться сквозь оцепленье, вслед за танковой волной, к набережной вниз; кстати, и юный наставник ее тем временем потерялся в расходившейся толпе. Тут лишь прояснилось в памяти, как именно этот паренек нес ее вещи с вокзала полгода назад, и как тогда благоухали сбрызнутые пионы на перекрестках, и какое небо сияло над Москвой.
Возвращаться в одинокий холод Благовещенского тупичка, к Наталье Сергеевне, не хотелось; бежать к Таиске за жалостью было еще стыдней. Без цели Поля двинулась вверх по магистральной улице мимо новых домов с витринами, закрытыми тесом или мешками песка. К несчастию, без Вари и товарища Сапожкова некому стало пожаловаться, что вот не пускают на фронт, хотя уж она-то сумела бы теперь заступиться за эти рубиновые звезды, за долговязого кремлевского Ивана{126}
и Пушкина в горностаевом, после метели, плаще, и за веселого, в скоморошьих лоскутах и с бубенцами главок,Надо полагать, он долго выбирал подходящую минутку для вмешательства и наконец сделал это насмешливо-фамильярным тоном, каким старые доктора справляются о здоровье у ребят:
— Ну-ка, показывайте, отроковица, чего у вас там? — и, потянув за рукав, заглянул в лицо. — О-о, целое наводнение… этак можно и глаза застудить. Обидели или… письмо плохое с фронта пришло? — Он ждал ответа, а Поля с таким отчаянием затрясла головой, что покинуть ее в подобном состоянии стало теперь вроде и бессовестно. — А раз не было плохого письма, так чего же вы тут, гражданка, порядок нарушаете?!
— Я его не нарушаю, просто газету остановилась почитать… — уже откровенней всхлипнула Поля.
Сквозь радужную пленку, то и дело застилавшую глаза, Поля видела лишь седые щетки бровей и усов на отечном, чуть усталом лице человека, вдоволь наглядевшегося на людское горе. Чуть позже, едва пообсохли ресницы, она разглядела в петлице его шинели, над ромбиком, странный для военного значок, — змейку поверх бокала того уширенного образца, в каких раньше, во времена безоблачного счастья, подавали мороженое.
— Как же так не нарушаете… — настаивал важный старик. — Война на дворе, и, правду сказать, война сурьезная… значит, вашему брату, молодым, плакать не положено. А то нам такой капут учинят, полсотни лет и не пикнешь. Кто же тогда воевать станет или, скажем, снаряды вытачивать, солдат поврежденных зашивать? Признаться, уж думал, убили у вас кого-нибудь…
— И убили, — сказала Поля, поутихнув, со вздрагивающими плечами. — Сапожкова убили, а вот я, несчастная, живу.
— Конечно, это печально, — участливо согласился старик, — но… у меня вот тоже убили, однако же я не реву.
— Еще не так заревешь, — стала оправдываться Поля. — Вся страна в опасности, народ силы напрягает… чтобы выполнить свою освободительную миссию… одна я тут пригрелась у него за пазухой. Подумаешь, божья коровка завелась!
— Тем более реветь не положено, — резонно возразил тот. — В такое время слезы ваши вроде как бы растрата горючего, верно? Собственно, я с самой площади за вами слежу, уж и там над вами тучки ходили. Ну-ка, пойдем, обсудим за чайком некоторые наболевшие мировые проблемы. Да вы не бойтесь меня… Я как раз и есть этот подмокший дядя, бригадный военврач Струнников, про которого вы читали… — и показал на свой отсырелый портрет в газетке перед Полей.