— О, ты увидишь, Аполлинария. Нет, не Берлин, он есть молодой город. Но Рейн… то не река, то родина немецкого духа, Вси немцы имеют глубокую любовь к Рейну, где сливаются границы поэзии и действительность. — В горле у него забулькали имена рейнских местностей, последнее из них сопровождалось какой-то безумной вспышкой на донышке его глазниц. — О, Боппард, Санкт-Гоар, Лорелей… и Кёльн. Древни корень — Colonia Agrippina weisst du? Und dann schlisslich — München, unsere Isar-Athen. Фюрер мне лично сказал… hat mir mal persönlich gesagt: die Erschaffung der Welt hat mit München begonnen, als Gott noch nicht müde war[32]
{142}. Эта речка, Изар, он идет из гор. Он имеет молочный вид. О, ты закружишь себе голову, Аполлинария! В Германии много всякого забавления, будучи сопряжено веселым флиртом. В Германии тоже есть не стари люди, находящи себе удовольствие друг в друге. Ты можешь жениться коммерсант или Erbhofbauer, und sogar немецки pensionberechtigten Beamten[33]. — И сам, как от щекотки, похохотал при упоминании столь обольстительной карьеры, перед которой не устоит любая разумная девушка на свете. — Ну, подходит тебе так?.. sagt dir das zu? Аполлина-ария!— Нет, это мне не подходит, — из последних сил улыбнулась Поля. — Я уж как-нибудь сама паренька себе подберу.
У нее имелись особые причины для столь дерзкого отказа от немецкого счастья. Как раз на столике загудел зуммер полевого телефона; стоявший рядом лянгер снял трубку, выслушал молча и, не дожидаясь разрешенья, быстро вышел распорядиться. В земляную тишину сквозь раскрытую на мгновенье дверь проникла ожесточенная пальба зениток, сопровождаемая множественным гулом встревоженного воздуха. То походило на голос леса в бурю и пока вовсе не означало спасения, но самая близость могущественного друга сообщила Поле преждевременную уверенность в благополучном исходе приключения. Прежде всего Поля ощутила тяжесть наваленных на себя позорных побуждений своего бегства, ставивших ее на одну доску со старостой, — тот сидел рядом, свесив громадные, бездельные, с незажженной цигаркой руки меж колен. Вряд ли это было простое отвращенье к изменнику, — скорее суеверное, до тошноты гадливое чувство физического, телом к телу, соприкосновенья с мертвецом. Вслед за тем ее охватила неотразимая потребность любым способом отгородиться от него и, пусть даже с риском для жизни, заявить о своем достоинстве. Случай для этого представился немедля.
Чувствуя ли презрение беззащитной русской девчонки, или предвидя дальнейшие этапы допроса, или от стыда перед Иваном Вихровым, хотя имя его не было произнесено пока, староста поднялся было уходить. Властным движеньем офицер удержал его на месте.
— Nein. Сиди так, бауэр. — И вдруг, взяв двумя пальцами со стола, издали показал Поле заветный, отобранный у нее камешек. — Was soll das?[34]
— Ну, это просто так… чтоб легче было жить. Да вы не бойтесь, он не взрывается, — усмехнулась Поля, когда Киттель в целях исследования подержал камешек на огне зажигалки, чуть поодаль от себя.
— О, понимаю, Аполлинария. Талисман?
Любой ответ сошел бы теперь за правду, но в ту минуту раздирающий, первый такой по силе, донесся разрыв, все содрогнулось кругом, что-то упало за ширмой… и все это вместе толкнуло Полю на дерзость, которая и должна была окончательно погубить ее.
— Да вроде не совсем талисман… — замялась она. — Это еще летом я на память с московской мостовой подняла. Хоть и беглая я, а еще русская немножко… — И на беду свою показала зубы в улыбке, показала несколько больше, чем дозволялось в ее положенье.
Случилось как раз то, чего больше всего опасался Осьминов: не в стойкости Полиной он сомневался, а в способности ее долго сносить ложь. Поля сама понимала, что можно было жизнью поплатиться за подобное признание, зато хоть чуточку посветлее стало на душе. При этом староста внимательно покосился на Полю и снова, опершись локтями в колени, свесил голову.
Здесь у офицера стало чрезвычайно вдумчивое лицо. То было первое за весь вечер откровение о советских людях, не помеченное в самых секретных циркулярах генштаба: о, Полин камешек весил гораздо больше, чем его вещество! За время войны Киттель не наблюдал у своих солдат подобных сувениров и, даже в мыслях не допуская равенства этой девчонки со своею сестрою, задавал сейчас вопрос себе, догадалась бы или нет лучшая девушка его класса, Лотта Киттель, унести с собой, на груди, крупицу штукатурки, скажем, от мюнхенской святыни, Frauenkirche, даже навсегда покидая страну.
Одно время бомбовые разрывы настолько приблизились, что струйки песка сочились сквозь неплотную обшивку наката. Потом звуки налета стали стихать: видимо, закончив работу, советская эскадрилья возвращалась назад. Не спуская с Поли иронических глаз, Киттель опустил ее камешек в нагрудный карман с намерением показать свой занятный трофей на докладе в рейхсканцелярии кое-кому из преуменьшающих трудности восточного похода. Он глядел так долго, так пристально, что Поля стала чувствовать себя мышонком перед большой немецкой кошкой.