— Ну, что же утешительного сказать тебе, Иван... — заговорил тот, протирая пенсне, чтоб сосредоточиться на мыслях. — До некоторой степени Григорий прав, пожалуй... и ты уж извини меня за эту непрошеную искренность, которою всегда измеряется степень уважения к собеседнику. Не скрою, мне нравится твой провинциальный задор, хотя и с оттенком неприятного ригоризма, и даже представляется значительным самый труд, э... и не только по количеству потраченной бумаги, далеко нет! Но горе твое в том, Ваня, что, беря под защиту
Вихрова слегка лихорадило, пока тот брюзгливо, слово за словом, вытягивал из себя все это. Он сознавал, что его непримиримые лесные выступления могут вызывать столь же страстные возраженья, но его обижал этот угрожающий тон и развязное обвинение в смертном грехе хитрости, потому что в жизни всегда страдал как раз от её отсутствия.
— Брось, Сашко... человек ещё на ноги не поднялся, а уж ты ему поджилки режешь мелким ножичком, — вступился было Чередилов, одновременно ради ободрения потискивая руку автора. — Да успокойся ты, Иванище... не видишь разве, что он дразнит тебя?
— Так ты скажи ему, чтоб не стращал! — кипятился Вихров. — С лесорубом-то я договорюсь: мы граждане одной страны...
— Ну, не рассчитывай, однако, что тебе удастся исключить и меня из этого разговора, э... с той же легкостью, с какой ты выкинул меня из нашей петербургской тройки, — усмехнулся Грацианский, примирительно опуская пенсне в замшевый чехол. — Во всяком случае, книга твоя такова, что её нельзя не напечатать... любая ненапечатанная книга умножает силу заключенного в ней исторического обвинения... но я делаю первую заявку на право обстоятельного ответа. Ладно, я твой друг, и давай выпьем... нет, не за книгу, а за то, чтобы она по возможности безболезненно сошла тебе с рук!