Ту же особенность отмечал и Милютин: «Преобладающей стороной наших учебных занятий была русская словесность. Московский университетский пансион сохранил с прежних времен направление, так сказать, литературное. Начальство поощряло занятия воспитанников сочинениями и переводами вне обязательных классных работ». Воспитанники пансиона, по его словам, очень много читали, устраивали литературные диспуты, составляли рукописные альманахи, ежемесячные журналы. Сам Милютин, например, был редактором рукописного журнала «Улей», в котором были помещены некоторые из первых стихотворений Лермонтова. Частью широкого литературного образования были и театральные представления, которые регулярно устраивали в пансионе. «Все эти внеклассные занятия, – замечает Милютин, – конечно, отнимали много времени от уроков, зато чрезвычайно способствовали общему умственному развитию, любви к науке, литературе, чтению; а такой результат едва ли даже не плодотворнее одного формального школьного заучивания учебников…» Восхищаясь системой образования в пансионе, Милютин не забывает мимоходом отметить и недостатки более поздней эпохи: «Тогда учащееся юношество вообще не подвергалось мономании “классицизма”, не притуплялось пыткой греческой и латинской грамматики; тогда не было “вопроса о школьном переутомлении!”»148
Не менее важна была особая атмосфера, которую удалось создать в Благородном пансионе. Выпускники его становились товарищами на всю жизнь, сохраняя чувство благодарности к воспитавшему их учебному заведению. Знакомый Милютина, также учившийся в пансионе, писал ему после выпуска в одном из писем: «Оно священно для меня во многих отношениях, я обязан ему всем моим образованием; ничто не может в жизни заменить те незабвенные минуты, которые доставлял мне пансион, – и вот почему каждый из наших сотоварищей столь же дорог для меня, как ближайший родственник…»149
Воспоминания о быте пансиона оставил М. А. Дмитриев. Записки его вообще выдают человека, неудовлетворенного жизнью, они полны желчи даже по отношению к самым близким людям. Его воспоминания о жизни в пансионе достаточно противоречивы. С одной стороны, он пишет о прекрасно составленной широкой гуманитарной программе, о гибкой системе обучения. Каждый ученик имел свой индивидуальный план обучения и по каждому курсу переходил из класса в класс, т. е. мог уйти вперед по одним и отстать по другим предметам. «Нынче требуется, чтобы ученик шел во всех предметах равно, – сетует он, – что решительно невозможно. <…> Но как вы хотите этого равенства? Есть головы, способные к языкам или к словесным наукам и не способные к математике… За что же угнетать способности, данные природою, и не давать им дальнейшего ходу из того только, что ученик отстал в предметах другого рода?»150
Особо отмечает он прекрасные отношения, сложившиеся в пансионе между учениками и их педагогами. Строгая дисциплина поддерживалась словом и воспитанием, а не наказанием. Он даже пускается в отвлеченные рассуждения, вспоминания об этом: «Нынче возбуждают в воспитанниках какую-то благородную гордость (а гордость, правду сказать, никогда не бывает благородною), нынче внушают им не бояться наставников и не внушают любви к воспитателям; за то сами наставники боятся мальчиков и не любят их! Недавно начали у нас восставать против всяких наказаний, особенно против розог: для меня все это просто непостижимо! В нашем пансионе не было и слуху о телесных наказаниях; а все было тихо, и повиновение было совершенное. Стало быть, можно обойтись и без розог, да только надобно уметь без них обходиться!» Вместе с тем конкретная характеристика, которую он дает преподавателям пансиона, далека от благожелательной. Вот типичный образчик рисуемых им портретов: «Всеобщую историю преподавал известный своим тупоумием профессор Черепанов, который если бы не был смешон, был бы тошен; это была олицетворенная скука и бездарность, как в общей идее об истории, которая была для него не более, как последовательность происшествий, так и в вялом, монотонном, неодушевленном рассказе…»151