Но осенью мать ушла, ушла в чем была, в легкой кружевной сорочке, чулках искусственного шелка, лаковых туфлях и единственном приличном красном платье. Она ушла с криком, со слезами. Саша зажимал уши, ему было стыдно за мать. Иван молча ждал, когда все это кончится. Она кидалась на обоих с мокрыми поцелуями, призывала Бога, рыдала, падала в конвульсиях (не отличить было истинных от притворных) и кричала, что Гарри Торн ее единственное спасение, что до сих пор никто, никто не мог ее понять, что от Александра Петровича, от мужа, терпела она всю свою незадачливую молодость, потому что он был груб и страшен. Она изливалась сыновьям, она рассказывала им свою брачную ночь (двадцатипятилетней давности), когда она, шестнадцатилетняя девочка, была раздавлена грузным Александром Петровичем, и утром у нее болела поясница, так что она не могла даже встать, и грудь была в синяках от его пальцев и поцелуев[745]
.Во многих рассказах Одоевцевой 1920 – 1930-х годов женщины бросают своих русских мужей (и обременяющих их детей) и ищут счастья в новой западной жизни («Праздник», «У моря»). В романе «Изольда» мать, пытаясь скрыть свой подлинный возраст, запрещает детям называть себя мамой и представляет их как своих кузенов. Более того, она ревнует дочь к своему молодому любовнику. Соперничество между матерью и дочерью образует сюжетную основу романа Анны Таль «Грех» (1935). Особенно часто тема ревности подается в таком ракурсе и у Ирен Немировски («Бал», 1930; «Вино одиночества», 1935; «Иезавель», 1936). В подобных произведениях иронически обыгрывается традиционный концепт Родины-матери, отразившийся в русском фольклоре[746]
, фразеологии («матушка земля русская», «мать сыра земля», «матушка Русь») и философии (как писал Бердяев, «Мать-земля для русского народа есть Россия»[747]). Если для женщин уход из семьи представляет собой сомнительный путь к адаптации в новой среде, то для детей потеря матери символически дублирует и усугубляет травму изгнания из родной страны.Из всех эмигрантских авторов наиболее последовательной в демифологизации «священного культа материнства» оказалась Екатерина Бакунина. Героиня ее романа «Тело» живет в нищете с нелюбимым мужем и «требовательной, грубой, эгоистичной» дочерью-подростком. Она подумывает о детоубийстве отнюдь не гипотетически, ее особенно занимают газетные заметки о русских «матерях, пожирающих своих детей»[748]
, и она даже помышляет о подобном сценарии: «Неужели мне так придется поступить с Верой и это будет высшим проявлением моей любви? […] Но я знаю, что Веру ждет и что в этом моя вина, вина давшей жизнь. […] В предельном развитии – мысль: было бы лучше, если бы Вера умерла. Тогда уже спокойнее» (256 – 257).Столь парадоксальное желание героини Бакуниной перекликается с рассказом Гиппиус «Сердце, отдохни» (1932), начинающимся с рассуждений повествователя о страданиях матерей и «о ежечасной их пытке надеждой и страхом» во время войны. Затем рассказывается о матери, которая сразу после мобилизации сына решила считать его погибшим и вырыла ему могилу на местном кладбище. Рассказчик, раненый боец, вернувшийся с фронта, разрывается между осуждением столь извращенного проявления материнской любви и восхищением перед «тихой, темной, ласковой пропастью» женской души:
Всем ведь дано знать пытку надеждой и ужасом потери, пытку любви. Но матерям дано ее знать в пределе. Не блаженна ли имеющая силу вольно выпить чашку до дна сразу, чтобы сказать потом сердцу – отдохни в уповании, не похожем на обманную надежду земную?[749]