Если же говорить о Набокове и Борхесе, то, вопреки широко распространенному мнению, их сходство сильно преувеличено. Да, их творчество насквозь «литературно», оба они воспринимали искусство как «божественную игру», у того и у другого легко обнаружить черты, сближающие их с постмодернизмом, но писателей с такими характеристиками немало в XX столетии. Различия же меж ними фундаментальны: Борхес, которому провидение отказало в «благодати чувственного познания», проведший во тьме большую часть своей жизни, всегда шел от общего к частному, он был в равной степени как «писателем», так и «пишущим», это как раз тот заостренный до предела случай, когда физически слепой человек благодаря своему «внутреннему свету» создал то, что в самом деле и не снилось никакому «краснощекому таланту». И подобно тому, как Альбер Камю напоминает одного из героев Достоевского, Набоков иногда выглядит одним из персонажей, блуждающих в борхесовских лабиринтах, что, конечно, нисколько не умаляет его значения… Вообще говоря, ответ на все эти вопросы, казалось бы, предельно прост – его можно обнаружить в любом учебнике по эстетике: чувственное познание должно сочетаться с внутренней интуицией, художественное творчество – с метафизическим и мистическим, одиночество – со способностью к коммуникации; но в нашем не терпящем совершенства мире такое встречается крайне редко – чаще всего дар всевидения соседствует со слепотой, а гениальность – с поразительной ограниченностью.
Впрочем, «объясняя Набокова» и используя язык в транзитивном смысле, я тут же отдаю себе отчет, что нелепо объяснять того, кто считал этот мир принципиально необъяснимым: всякое объяснение убивает тайну – то, что автор «Приглашения на казнь» ценил превыше всего; когда исчезает тайна, мир становится прозрачным. Его же тайна, сколько бы ее не объясняли, видимо, останется тайной навсегда. К тому же, беспрестанно меняя обличья, ракурсы, точки отсчета[166]
и заметая следы, он, более чем кто-либо другой, не желал, чтобы тайна его внутренней жизни посмертно стала всеобщим достоянием. Для ее выражения ему был необходим другой, нечеловеческий язык, подобно «зембляндскому» языку в «Бледном огне» (или тому, который у Борхеса создает Фунес), – его гордость воистину беспредельна.«Вы умрете в страшных мучениях и совершенном одиночестве», – сказал Набокову когда-то Бунин. Мне трудно судить, как это произошло, но похоже, что пророчество Бунина не оправдалось. Однако в романе «Подлинная жизнь Себастьяна Найта» биограф главного героя, писателя, создает после его смерти книгу «Трагедия Себастьяна Найта», и там мы читаем следующее: «Не перенося грубости мира, раненный этой грубостью, Найт скрывал за маской свою боль, но маска эта превратилась в чудовищную реальность». Надпись, начертанная когда-то на груди Себастьяна Найта: «Я одинокий художник», – была изменена чьими-то «невидимыми перстами» на «Я слеп»…
Возможно, это и не имеет к трагедии создателя «Себастьяна Найта» непосредственного отношения, но так или иначе, для того чтобы рассказать о своей трагедии, Набоков, подобно своему другому любимцу – Цинциннату, должен был покинуть этот мир и отправиться «в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему».
Чувство абсолютной уникальности собственного мира, сопутствующее детству и отрочеству всякого человека, но с годами, как правило, постепенно стирающееся, похоже, изначально определило все творчество Владимира Набокова. Он смог сохранить его до конца, непреклонно сопротивляясь бесчисленным способам «обобщения», благодаря которым существует любое общество. Если его современник, православный христианин и экзистенциальный философ Николай Бердяев писал в «Самопознании»: «Иногда кажется, что мой человеческий мир не похож на другие человеческие миры, и что мой Бог не похож на Бога других людей. Общим же, скажем, наиболее понятным является наиболее банальное, лишенное индивидуальности, отвлеченно-общее», – то Набокову так «не казалось», он был в этом, без сомнения, убежден. И хотя с этим высказыванием Бердяева он бы согласился, трудно сказать, принял ли бы он вторую его часть: «Великая задача, к которой нужно стремиться, это достигнуть общности, общения, понимания в наиболее индивидуальном, оригинальном, единственном…» Своеобразный гностический эзотеризм[167]
– да позволительно будет так обозначить то, что исповедовал Набоков, – при любом общении, при соприкосновении «Я» и «Ты», рано или поздно обрывается молчанием: общение хотя бы без частичного отказа от собственной уникальности немыслимо…