Читаем Руссофобка и фунгофил полностью

Когда она уже поднялась идти, губы Тони вдруг зашевелились, и глаза снова просительно заморгали. Как сестра милосердия Клио склонилась ухом к этим израненным губам, как будто душеприказчица последней воли умирающего и услышала полушепот, полустон: "В деревню... — и потом еще раз, с глотком воздуха, — в деревню хочу... — и снова: — домой хочу, в деревню..." И из-под заплывших век потекли слезы и расплылись желтыми пятнами на бинтах. "В Англию! В Англию!" — понукала себя Клио, стуча каблуками по больничным коридорам к выходу.


* * *


Но вернувшись из больницы и снова увидев спину Константина, ссутулившегося над столом, решила умолчать об отъезде. В центре стола, как будто ценный антикварный предмет, лежал зеленый огурец, на который не мигая и уставился Костя. Огурец был невероятной парниковой длинны, толстый и с грубыми деревенскими пупырышками. На фоне отсвечивающих в окне сугробов он казался экзотическим плодом, завезенным из заморских стран — и от него резко, до головокружения пахло весной, пахло Англией.

Клио завороженно глядела, как Костя протянул к огурцу руку и стал осторожно поглаживать указательным пальцем пупырышки. С неожиданной для самой себя агрессивностью Клио выхватила огурец, откусила огромный кусок и стала с хрустом переживывать эту ностальгию по английской весне. "Огурец-то немытый", — глядя исподлобья, процедил Константин. И лишь по тону его голоса, по выражению глаз Клио угадала наконец, откуда взялся огурец: это было последнее преподношение Тонечки, сувенир эпохи натурального обмена, плата за предоставленную ей последнюю "свиданку" с Константином.

Вся чудовищная постельная сцена с гинекологическими подробностями, с грохотом кровати и визгом Тонечки, снова проплыла перед глазами Клио, и во рту пересохло, как будто вместо огурца жевала она больничные бинты. Надкушенный огурец выпал из ее рук и покатился по полу. "С этого дня - я вегетарианка!" — сказала Клио, как будто давая клятвенное обещание больше никогда в жизни не поступать дурно, и отвернулась к окну. Константин поднял огурец с пола и, вертя его в руках, сказал как ни в чем не бывало, как будто поощряя ее вегетарианское начинание:

"А не заделать ли нам завтра греческого садзыки?" Для садзыки, объяснил он, ничего не требуется, кроме свежего огурца и укропа, который сохранился в сушеном виде еще со времен лондонских визитов Клио, а чеснок с прошлого года на стене висит. Не хватает только простокваши, но и это не проблема: стоит плюхнуть ложку сметаны в молоко, и на утро готова тебе простокваша. "Помянем Тонечку греческим садзыки, — заключил Константин и, отправляясь на ночную вахту в своей консервной проходной, отдал Клио распоряжение. — Сметанки купи". — "Где?" — беспокойно заморгала Клио. "Да хоть в продмаге у депо", — бросил ей Костя, походя, напоследок хлопнув дверью.

Побродив по опустевшей квартире и поплакав перед дверью Тонечкиной комнаты, опечатанной милицией, Клио надела свое пальтишко "дафл", перевязалась шарфом и отправилась на мороз "за сметанкой".

Она шла по переулкам, через проходные дворы, как законная жительница своего района, привыкшего к беззаконию. Она не могла понять, зачем она тащится за этой сметаной и почему послушно следовала указаниям Константина, почему не собрала чемоданы и не покинула эту житейскую клоаку раз и навсегда. Ей вообще стало трудно отвечать на собственные вопросы и делать логические умозаключения. Как-то привычнее стало вместе с миллионами советских трудящихся просто перетаскивать свое тело из одного дня в другой, как бумаги из кабинета в кабинет огромного учрежденческого коридора. Она уже не думала о слиянии с некой коммунистической коммуной униженных и оскорбленных, а просто выжидала каких-то перемен в обстоятельствах, научившись самой не делать первого шага, научившись подозревать в каждом шаге угрозу будущих обид, которые только и ждут на каждом повороте — выскочить и закрутить тебя в хоровод томительных выяснений отношений, склок, травм, больниц, похорон. Легче было, как будто зажмурившись от мороза и сдерживая дыхание, тащиться с авоськой к продмагу, которые назывались здесь — за неимением частного владельца — согласно географическому местоположению: у трамвайного депо или горкома партии.

Там, в оставленной жизни, каждый дом, магазин, самый ничтожный товарный продукт кричал именем своего собственника, основателя, производителя: вместе с предметом быта она любила или ненавидела сотни человеческих имен. В этой же стране безымянных магазинов она начинала ненавидеть всю предметную реальность в целом, неделимую на личные имена, разве что на аббревиатуры, вроде ЦК; эта жизнь вынуждала или биться в судороге отвращения, или склоняться в обожании перед глобальным: народом, партией, идеей. И Клио с каждым шагом чувствовала, что постепенно забывает название выхода из этой великой безымянности.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже