Однако, став официальной религией и адаптировав римское право, западное христианство лишилось своего утопизма и постепенно придало «эпохе модерна» самый что ни на есть консервативный, антиутопический, репрессивный характер, полнее всего выразившийся в инквизиции. Но парадокс состоял в том, что даже диссиденты и просветители Нового времени, избавляясь от церковной тирании, продолжали числить себя «модернистами». Тем самым термин «модерн» приобрел свою многозначность, дополненную позднее и «модернистскими» стилями искусства. Поэтому вошедший в активный обиход в конце ХХ века термин «постмодерн» вызывал естественные затруднения — относительно чего этот «пост-» провозглашался? Шла ли речь о постхристианской эпохе вообще, или только о конце Нового времени, или об исчерпании модернизма в искусстве?
Последнее можно было бы оставить исключительно на усмотрение искусствоведов, если бы не то известное обстоятельство, что у многих носителей других, незападноевропейских языков, и в частности у русских, слово «постмодерн» получило почти однозначную ассоциацию с разного рода скандальными и экстравагантными «художествами». В этом сказывается именно языковое различие: поскольку модерн здесь был не религиозно-исторической, а сугубо эстетической категорией, обозначавшей модернистское искусство, то и постмодерн воспринимается в основном не как эпоха
Итак, можно ли вывести некую «общую формулу» модерна, относительно которой и был заявлен этот «пост-»? На первый взгляд, это кажется желанием объять необъятное — ведь в таком случае одним и тем же термином пришлось бы объединять непримиримых идеологических противников, таких, как, к примеру папские инквизиторы и деятели Великой французской революции. Однако ключ здесь скрывается в самом этом слове —
Канадский культуролог Марк Анжено делает из этого интересный вывод — «утопией» в таком случае становится
в рамках идеологии одна форма извращенного сознания всегда дополняется другой формой, противоположной и дополняющей, и также отчужденной. В обоих случаях как встревоженный пессимист, так и наивный простак не делают главного: они даже не пытаются увидеть мир таким, какой он есть на самом деле, а не черным или белым.
Классическим примером этого «черно-белого» мышления эпохи модерна стало начавшееся в революционном французском конвенте (и продолжающееся поныне) деление политиков на «левых» и «правых». Именно оно заставило всех позиционироваться по этой условной шкале и выражать «левые» или «правые» идеи вместо своих собственных. Гильотина с тех пор успешно работала и налево и направо, и этот дуализм дошел до апофеоза во Второй мировой войне. Сегодня же, когда всевозможные «новые левые» и «новые правые» идеологи сочиняют свои «концепции постмодерна», они производят впечатление заговорившего музейного экспоната — эти господа никак не желают замечать, что по самому своему названию они принадлежат еще эпохе модерна. Как, впрочем, принадлежит этой эпохе и идеология либерального «центризма». Немецкий философ Петер Козловски видит разницу между ними лишь в степени исторического «форсажа»: