Лошадь мчалась галопом. Двуколка подпрыгивала и громыхала. Хюго смеялся. Он еще выше поднял вожжи; видимо, он хотел еще подогнать лошадь. Я все крепче цеплялась за его руку. И вдруг мне показалось, будто я начинаю превращаться в Хюго. Да, так оно и есть. Я как бы растаяла и слилась с Хюго. Почувствовала вожжи в своей руке. Теперь в двуколке был только один седок — Ханна, но Ханна была Хюго и Хюго был Ханной, на мне были башмаки с серебряными пряжками, а волосы оставались рыжими, рыжие кудри развевались на ветру, как флаг, звенели лошадиные подковы; снова послышались восторженные крики детворы, раздался звон колоколов…
Колокола звонили.
Был вечер. Камера окутала меня серой паутиной сумерек. Я слышала, как часто бьется у меня сердце. Я все еще лежала вниз лицом на серой попоне. Радостные, ликующие звуки моего сна постепенно замирали и глохли. Я знала опять, кем я была и кто я теперь. Я повернулась на спину и стала неподвижно ждать, чтобы успокоилось мое сердце.
Я понимала, что со мною будет. Завтра, или послезавтра, или же тогда, когда враг этого захочет.
Дюны
Смерть. Это робкое весеннее солнце — смерть. Всюду вокруг меня смерть; она в дюнах, в колосняке, который царапает мне ноги, она в море, которого я не вижу, но чье дыхание чувствую; смерть в спокойном дуновении ветра и в облаках, куда я как бы медленно поднимаюсь, карабкаясь по откосу. Смерть позади меня: четверо фашистов с револьверами и автоматами. Я знала это, когда мне объявили, что я должна опять ехать в Гарлем на допрос и когда в Гарлеме мы не остановились. И окончательно убедилась, когда возле Приморской дороги в автомашину влез с лопатой еще один молодчик из «службы безопасности» и рукояткой лопаты задел мои колени. Нет, я знала это и раньше. Еще когда Аугуста выводила меня из камеры, заставила меня надеть пальто и повела к автомашине, когда машина выезжала со двора, а я сидела, окруженная с двух сторон тюремщиками. Они увезли меня из камеры навстречу моей смерти. Они сами — порождение смерти. Их трухлявая личина противна жизни. Они привезли меня сюда, в эти дюны, чтобы всадить в меня свои пули. Они с удовольствием всадили бы пули в самую жизнь, если бы только жизнь захотела превратиться в исполинское существо, с которым они могли бы разделаться — даже в этот час их собственной гибели! Чтобы они могли остаться одни со своей собственной смертью.
Внезапно меня осенило: я не должна думать, как они. Между моими убийцами и мной нет и не может быть ничего общего. Из своего испорченного нутра они изрыгнули смерть и пустили ее над нашими дюнами, над нашими землями, подобно тому как болото распространяет во все стороны свои смертоносные испарения. Они задумали удушить меня в этом болоте, как они удушили уже многих. Теперь я знаю, болото — в них самих; не во мне и не в том, что меня окружает. Я умру, но весна и солнце по-прежнему будут сиять. Голландия станет свободной. Этого недолго ждать. Я была с моей страной и с моими соотечественниками. Я все еще живу вместе с ними, дышу с ними одним дыханием. Я иду, и мои ноги ступают здесь, по земле Нидерландов, которую не сможет поглотить никакое болото. Скоро я стану землей Нидерландов, и убийцы не будут иметь власти надо мною. Хюго. Отец и мать. Ан и Тинка. Мои товарищи. Я взываю к вам. К каждому из вас. Фашисты погасят мой взор и прервут мое дыхание, и тело мое останется лежать в траве. Останется все, чем я была здесь на земле, — человеческое существо с человеческим именем; все, что сейчас идет навстречу своему уничтожению, потому что немецкие фашисты так хотят. Я обращаюсь ко всем. Я отвергаю эту смерть, потому что вынуждена принять ее из их рук! Я вызываю в памяти всё — свою любовь и свою ненависть, и с каждым шагом вновь обретаю то, что считала утраченным: вон там простираются села и города, высятся дюны — они останутся. Рыжеволосой девушки, за которой фашисты так долго охотились, вскоре больше не будет; но убийцы не понимают, что я уже ускользнула от них, — в эту самую минуту я освобождаюсь от них и от их смерти и навсегда отождествляю себя с тем, что останется после меня — с живущими на земле, любящими, и с тем, что будет жить, — со всем, чем фашисты никогда не завладеют.