— Опять на вписке тусовалась? — спрашивает Лена утром, когда Яна, отчаянно зевая, пытается налить себе чаю, не открывая глаз. Яна мычит что-то нейтральное. Серый февральский свет, отфильтрованный снегом, режет глаза.
— Запретить бы тебе это все, только ведь не поможет, — хмурится Лена. — Ты только, пожалуйста…
— Предохраняйся, оставайся ночевать, если задержалась после двенадцати, и не пробуй героин, — перебивает Яна. — Я не дура!
— Тебе шестнадцать, — вздыхает Лена. — Ты по определению дура. И будешь еще большей дурой, если не решишь в ближайшее время, куда ты хочешь поступить. Хотя бы почитай эти брошюры…
— А я решила, — брякает Яна. Слова вырываются помимо воли, как будто говорит кто-то другой, а она — всего лишь сторонний наблюдатель. — Хочу быть этнографом.
От неожиданности Лена фыркает в чай, горячие брызги летят Яне на руки, и она с протестующим воплем размазывает их по коже. Она ошарашена почти так же, как Лена, но понимает — только что поняла — что да, именно этого она и хочет.
— Очень глупо, — говорит Лена и без всякой надежды спрашивает: — А может, все-таки в экономисты? — Яна трясет головой. — Ладно, согласна, скучища. Но ты вроде бы думала о геологии.
— Этнографом, — повторяет Яна, уперто наклонив голову.
— Ты хоть представляешь, сколько они зарабатывают?
Яна честно пытается представить этнографа на серой февральской улице, по щиколотку в черно-снежной жиже, бредущим сквозь строй бабок в пуховых платках, разложивших на картонных коробках картошку, сигареты и переливчатые китайские ночнушки.
— Нисколько? — спрашивает она.
— Думаю, примерно так, — усмехается Лена. — Ладно, работать можно и не по специальности… Тогда готовься поступать на исторический.
— Как — исторический?! — тонким голосом переспрашивает Яна, и Лена ядовито смеется.
— А вот так. Факультетов этнографии у нас нет. Только кафедра при истфаке…
Через три дня звонит Гриша Питерский и говорит:
— У меня две марки и кассета с «Аквалангом» Джетро Талл, слышала? У Арвен предки вернулись, так что впишемся у…
— Я не пойду, — перебивает Яна. — Мне тут… учить надо.
— Ты чтоооо! Такой психодел словим! Ты что там, правда уроки учишь? Забей! Ты только прикинь, как круто будет!
Яна страдальчески втягивает нижнюю губу. В комнате ждет учебник, пестрящий ненавистными датами, и мятый исчерканный листок, неведомо как добытый Леной, — список вопросов, которые давали в прошлом году. Все не просто плохо — все очень плохо. Абсолютно беспросветно. Список огромен. Половину вопросов в нем Яна не может даже понять. Факты — конкретны, их можно запомнить; но что делать с остальным? Большая часть прочитанного кажется ей бессмысленным набором слов, полностью лишенным системы, из которой можно вывести ответ. В конце концов Яна догадывается, что снова, как много раз до того и в школе, и дома, и со знакомыми, имеет дело не со знанием, а с ритуалом. Но на этот раз его нельзя проигнорировать. Ей придется пройти через ритуал и проделать все, что положено, чтобы получить возможность изучать ритуалы. Может, так и задумано. Но это значит, что придется зазубрить все, что должно быть сказано.
В феврале всего двадцать восемь дней, тоскливо думает Яна, да и в других месяцах — не намного больше.
— Я не могу, — говорит Яна. — Мне правда очень надо.
Она жмет на рычаг и до боли сплетает пальцы. Слушает длинный гудок, трагически подняв брови домиком. Потом по памяти набирает номер.
— Дашь потом кассету послушать? — спрашивает она, когда Гриша берет трубку.
Оставшиеся до поступления месяцы она живет, зарывшись в учебники. Каждый звонок причиняет боль, хочется плюнуть на все и сорваться. Но между нудными строчками ей чудятся — засвеченные солью и песком улицы, крохотная кухня, давно забытый, растворившийся в вихре событий разговор; белая чашка с цветком на внутренней стороне; смутная, странная, невесть откуда взявшаяся, будто извне нашептанная мысль: налить воду, чтобы проступила изнанка. Эта мысль — единственное, что заставляет ее говорить «нет».
Иногда ее берет тоска, и тогда она оставляет включенной только настольную лампу и подолгу всматривается в щели между бусинами, пытаясь расфокусировать взгляд и нырнуть в волшебный лабиринт. Она всматривается в фенечки до боли в глазах, они дрожат и размываются, но бусины остаются бусинами, ремешки — ремешками, и расстояния между ними никогда не увеличиваются достаточно, чтобы в них можно было протиснуться.
Ей звонят все реже и еще реже зовут на вписки, и только Гриша Питерский остается рядом, и не забывает позвать на квартирник, и не считает, что она подалась в цивилы. Гриша многое способен переварить. Для него ничего не слишком — ни бешеные пьянки и психонавтские заплывы, ни внезапное превращение в ошалелого ботаника. Он не отворачивается от Янки, даже когда, за месяц до вступительных, она просто перестает подходить к телефону.