Другие, более или менее равнодушные… Разумеется, от многих не было тайной, что не так уж хорошо все в этом доме на жилом, а не на приемном этаже. Это ведь никогда не укроешь. И естественно, — к кому же иначе? — относили это все к Огареву. Очевидно, к скрываемым чертам характера, может быть — к тому, что он пил. Да мало ли, что можно придумать, если хочется заметить и объяснить.
Снова громко и горько засмеялся над самим собой человек, стоявший у ограды канала. Мало, что он потерял эту женщину, последнюю женщину, которую так любил, — он еще должен теперь нести полную ответственность за тот внешний рисунок жизни, что сложился у нее с другим. Что же, значит, будет еще и это. Впрочем, ведь и они мучаются вместе с ним. Однажды он видел письмо Натали, Герцен показал одну фразу, отогнув листок сверху и снизу. Она писала: «Боже мой, когда же я перестану даже невольно быть казнью для него?» Никогда, Наташа, никогда. Мы все трое прекрасно это знаем. И ничего тебе не сделать с собой. С твоим характером, от которого ты сама плачешь после каждой вспышки, с твоим одиночеством, хоть есть у тебя семья. Ничего. Значит, этот крест нести и нам. Многих уже вовсе нет.
Огарев смотрел на медленно плывущие по каналу разрозненные листья и думал, как банальна эта картина: стоит поэт, смотрит на плывущие осенние листья и размышляет об ушедших людях. С листьями хоть все ясно, а куда вот они девались — ушедшие?
С год назад появился в типографии молодой человек, назвавший себя Дубровиным и не скрывавший, что имя выдуманное. Говорил, что поручик, окончил училище юнкеров, направлен был в полк, но из отпуска исчез — как растаял. В Лондон пробрался через Финляндию. Отчего сбежал, толком объяснить не мог. На расспросы отмалчивался или говорил невнятицу. Проработал год наборщиком и исчез так же неожиданно, как появился. Нет, не убежал, отнюдь — объяснил, что без России жить не может. И пропал — куда, неизвестно. Разыскать его так и не удалось, как ни расспрашивали приезжих. Ну да велика она, Россия. Более пятидесяти лет спустя подняли в старых архивах дела, и оказалось, что поручик Бейдеман — таково было подлинное имя Дубровина — без суда и следствия заточен был в Алексеевский равелин, ибо, схваченный, обозначил себя на следствии как цареубийца. Дескать, для того собирался убить царя, чтобы народ, видя в нем, убийце, помещика, мстящего за освобождение крестьян, поднялся бы на уничтожение дворян. В них Бейдеман видел главную пагубу для России. Невообразимые зигзаги совершала русская освободительная мысль. В крепости за двадцать лет сошел с ума и кончил свои дни в Казанской больнице Всех Скорбящих.
Огарев понимал, что толкнуло его на побег в Россию. А они разве могли без России? Как-то раз, когда только близкие остались, Герцен аккуратно закрыл дверь в свой кабинет, обернулся и сказал весело:
— А сейчас, господа, давайте сделаем вот что: сядем и споем все вместе. Все равно было, что петь, лишь бы песня была русская, памятная с дальнего детства. И тогда опять вспомнил Огарев про поручика, не вынесшего разлуки, и всем сердцем позавидовал ему.
Было, кстати, в этом странном, быстро забытом наборщике еще одно: тщеславие, что ли, или честолюбие, но болезненное, язвительное. Проявлялось это в мнительном внимании к тому, часто ли приглашают его в дом просто погостевать. А Герцен придумал форму поощрения и осуждения: переставал звать в гости, если был кем-либо недоволен. Дубровин очень злился на это. Ну да бог с ним, где-то он сейчас, интересно. И вот еще что интересно: тщеславен ли Николай Платонович Огарев? Честолюбив ли? Вроде бы по всему получалось: нег. Огарев засмеялся по-мальчишески жизнерадостно, закурил и решил присмотреться пристальней к этому поэту, настолько странному, что не тщеславен и не честолюбив. Ибо качества эти не просто для поэта естественны, они необходимы ему, они — часть того целого, что побуждает работать. Неужели он и вправду их лишен? Может, оттого и ленив? Ну, в поэзии ладно, тут вообще все неясно. Он-то знал, как это бывает: не можешь вдруг не писать, словно кто-то тобой пишет, как живое перо тебя используя. А вообще? Но не было у него никогда желания стать предметом восхищенных взглядов, слов, междометий. В Петербурге только, пожалуй, когда таскали из дома в дом почитать стихи, ахали, брали переписать, исполняли, ожидая авторского мнения. Ну приятно было, не более. Как будто сладкая теплота где-то глубоко внутри разливалась, и хотелось продлить ощущение во что бы то ни стало. Правда, тоже потом ушло, но было. И еще. Позже. Когда стали приезжать из Петербурга люди и советов спрашивать, как объединяться. С помощью воскресных школ, читален, клубов всяких, как угодно, но сплотиться, соединиться. Действовать и легально и подземно, чтобы тайный центр был, организация и знать во имя чего. Приняли в основу его прокламацию «Что нужно народу?». Более того, название своей организации, центру своему дали по его же словам, по заголовку: «Земля и Воля».