Фалько беззастенчиво и неторопливо оглядел ее наряд, задержавшись на круглом вырезе, где глубоко в ложбинке меж темных тугих грудей посверкивала золотая цепочка. «Мария Онитша, – подумал он, – самая красивая женщина из всех, кого я знавал в жизни. Красота вызывающая, красота дикого животного». Певица сидела на табурете, скрестив безупречные ноги, обтянутые шелком, и креповая ткань подробно и точно обрисовывала все совершенство ее тела. За минутное обладание им, подумал Фалько, множество мужчин и немалое число женщин продали бы душу дьяволу.
– Замечательное платье, – хладнокровно отметил он. – Очень элегантно. Ты в нем просто божественна… «Ланвен»?[45]
Она взглянула на него пристально, почти забавляясь и не порицая за льстивую избыточность комплимента.
– Сюзанн Тальбо[46]
.Фалько улыбнулся. А потом, поднеся бокал ко рту, – еще раз.
– Я не забыл, в чем ты была, когда мы познакомились. В белом, помнишь? В белоснежном, так что контраст с твоей кожей бил просто наповал.
– Да, ты так и сказал тогда… Ты говорил о моей темной коже с такой чу́дной естественностью… никому и никогда прежде это не удавалось.
– Ты пела еще в «Адонисе», кажется. Это уж потом Тони подписал с тобой контракт и ты познакомилась с Мелвином.
– Хорошая у тебя память.
– Не жалуюсь, – он рассмеялся счастливому воспоминанию. – Было весеннее утро, и ты смотрела на витрину дорогущего обувного магазина на Фридрихштрассе – такая высокая, красивая, в этом легком платье, с фигурой богини… Когда я увидел тебя, у меня даже пересохло во рту.
– Ничего у тебя не пересохло, потому что ты снял шляпу и очень самоуверенно ко мне подкатил! С этой своей подлой улыбкой, которую натягиваешь в случае надобности.
– Ты все это помнишь?
– Еще бы! «Не знаю, что за чудесный сон я вижу, но просыпаться не хочу. У меня тут дело совсем рядом, буквально минут на десять, никак не больше… И если, окончив его, я выйду и вас здесь не застану, то пойду прямиком вон в ту оружейную лавку напротив, куплю там револьвер и застрелюсь». И еще добавил: «Умоляю вас, зайдите пока в обувной и накупите себе туфель, каких и сколько хотите. Я вам их преподношу».
– Верно, все так и было. И я пошел по своему делу, и постоянно оборачивался, и потому натыкался на встречных. А когда вернулся одиннадцать минут спустя, нашел тебя там, где оставил, – ты стояла с сумочкой в руках и в соломенной шляпе, от которой твои глаза делались как гагаты. И улыбалась.
– Я не улыбалась, я помирала со смеху.
– И до сих пор не объяснила, как у тебя хватило терпения дождаться меня.
– Объяснение простое. Я в жизни еще не видала таких красавчиков.
Они помолчали, глядя друг другу в глаза. Черный янтарь против серой стали. Сияние улыбки постепенно гасло у нее на губах.
– Ну а ты чем был занят все это время?
– Сам не знаю… – Фалько пожал плечами. – Всем понемножку. Ездил туда-сюда.
– А Испания?
– А что Испания?
– Там, я слышала, продолжается война.
– А-а, ну да. Продолжается. И это чудовищно.
– А ты не участвуешь? Не воюешь?
– Да не очень, как видишь.
– Я никогда не могла понять, что ты делал в Берлине, особенно в последнее время. И что у тебя общего с этим Тёпфером и ему подобными.
– Бизнес.
Он произнес это слово, не глядя на нее, не отводя бокал ото рта. Мария протянула руку – ладонь была светлей тыльной стороны – и взяла его за предплечье:
– Ты за кого?
– За себя самого, ты же знаешь. Я всегда за себя самого.
Она медленно убрала руку.
– А кто эта худосочная блондиночка, с которой ты танцевал? Я уже несколько раз видела ее здесь с разными знаменитостями.
Сказано это было совсем иным тоном – безразличней и холодней. Фалько поставил бокал на стойку.
– Приятельница. Подружка приятеля.
– Когда это тебя останавливало?
– Ну, сейчас не тот случай.
Мария с сомнением покачала головой. Провела кончиком розового языка по верхней губе, и та заблестела, словно ее мазнули влажной мягкой кистью.
– Восемь месяцев прошло с того раза, как… Ты на несколько дней приезжал тогда в Берлин. Провел со мной две ночи.
В голосе ее не звучало упрека. Просто констатация факта. Да, когда Фалько в последний раз был в Берлине на стажировке в гестапо, он провел две ночи с Марией. И показал себя не в полном блеске, потому что перед свиданием четыре часа просидел на допросе шестнадцатилетнего паренька – члена антинацистской студенческой организации, раскрытой в Гейдельбергском университете.
– Да, по-дурацки получилось, – сказал он. – Но это были трудные дни.
Теперь уже он протянул руку и кончиками пальцев чуть дотронулся до ее шеи. Темный атлас от этого прикосновения едва заметно покрылся гусиной кожей. Дрогнули и полузакрылись веки с густыми ресницами.
– В ту ночь в Берлине мы все больше разговаривали, – произнесла Мария. – Лежали голые в темноте и говорили… Ну то есть я слушала, а говорил ты. Курил и говорил.
– Не помню, – солгал Фалько.
– И ты сказал тогда… Вдруг сказал такое, чего я не забыла: «Может быть, у мужчин, державших в объятьях многих женщин, в смертный час решимости больше, а страха – меньше». Ты по-прежнему так думаешь?