— Не беспокойся, ради Бога, — говорил Альберто, провожая меня до двери. — Думаю, что ужинать сегодня мы будем вдвоем с папой. Бабушка тоже лежит с гриппом, мама и слышать не хочет о том, чтобы оставить ее хотя бы на минуту. В общем, если ты хочешь перекусить с нами, а потом пойти к Миколь, мы будем рады. Ты ведь знаешь, что папа тебя очень любит.
Я отказался от приглашения, сославшись на то, что вечером у меня неотложное дело, и побежал за Перотти, который был уже в конце коридора.
Не проронив ни слова, мы быстро подошли к винтовой лестнице, которая вела наверх, в башенку-фонарик. Я знал, что комнаты Миколь были выше всех других помещений дома, только на один лестничный пролет ниже чердака.
Я не заметил лифта и пошел по лестнице.
— Вам хорошо, вы молодой, — проворчал Перотти, — однако и для вас сто двадцать три ступеньки — немало. Не желаете воспользоваться лифтом? Он, знаете ли, работает.
Без лишних слов он открыл дверцу внешней решетки, потом дверцу кабины и отошел в сторону, пропуская меня вперед.
Войдя в кабину, допотопную коробку, украшенную блестящими деревянными панелями винного цвета, с искрящимися хрустальными пластинами, с гравировкой (затейливо переплетенные М, Ф и К), я почувствовал в горле острый, немного удушающий запах, напоминающий запах плесени и застоявшейся воды, заполнявший все это замкнутое пространство. В то же время меня охватило чувство какой-то фатальной успокоенности, меня занимала, как это ни смешно, только одна мысль: где я уже ощущал этот запах? Когда? Я спрашивал себя и не находил ответа.
Кабина медленно поползла вверх. Я вдыхал запах и смотрел на полосатую ткань пиджака на спине Перотти. Старик предоставил в мое полное распоряжение скамеечку, обтянутую бархатом. Он стоял передо мной на расстоянии вытянутой руки, сосредоточенный, напряженный, держась одной рукой за латунную ручку двери лифта, а другую положив повелительным жестом на панель управления, поблескивавшую латунными кнопками. Он замкнулся в особом, многозначительном молчании и казался совершенно недосягаемым. Вот тут-то я вспомнил и все понял. Перотти молчал не потому, что не одобрял того, что Миколь хочет принять меня в своей комнате, как я в какой-то момент вообразил себе, а потому, что возможность управлять лифтом — что ему случалось, наверное, нечасто — давала ему чувство удовлетворения — такое сильное, такое сокровенное, такое тайное. Лифт был ему так же дорог, как карета, стоявшая внизу, в гараже. На эти вещи, на эти почтенные свидетельства прошлого, принадлежавшего и ему самому, распространялась его воинственная любовь к семье, которой он служил с юношеских лет, его яростная верность, верность старого домашнего животного.
— Хорошо идет, — воскликнул я. — Какой он фирмы?
— Он американский, — ответил Перотти, повернув ко мне лицо, на котором появилось то особое выражение презрения, за которым крестьяне прячут часто восхищение. — Он тут уже сорок лет, но выдержит еще хоть целый век.
— Наверное, это «Вестинхауз», — сказал я наугад.
— Ну… не помню точно… что-то вроде этого, — проворчал он в ответ.
И он стал мне рассказывать, как и когда лифт установили. И только резкая остановка кабины заставила его прервать свой рассказ, что он сделал с видимым неудовольствием.
В том состоянии души, в котором я находился в эти минуты — а я был спокоен и не строил себе иллюзий, — прием, оказанный Миколь, меня удивил и был мною воспринят как неожиданный и незаслуженный дар судьбы. Я боялся, что она плохо со мной обойдется, будет равнодушно-жестока, как обычно в последнее время. Но как только я вошел в ее комнату (пропустив меня вперед, Перотти закрыл дверь у меня за спиной), я увидел, что она улыбается мне благосклонно, мило, дружески. И вовсе не любезное приглашение проходить и располагаться, а эта ее сияющая улыбка, исполненная нежности и прощения, позволила мне оторваться от двери и подойти к ней поближе.
Я подошел к кровати и остановился в ногах, положив руки на спинку. Миколь была укрыта одеялом только по грудь. На ней был темно-зеленый пуловер с высоким воротом и длинными рукавами, золотой медальончик-шаддай блестел на темной шерсти, за спиной у нее были две подушки. Когда я вошел, она читала — французский роман, как я успел заметить по бело-красной обложке, — и, наверное, это чтение, а не болезнь вызвало на ее лице следы усталости. Нет она была красива, она всегда красива, говорил я, оправдывая ее, а сегодня она красива и привлекательна, как никогда.
Рядом с кроватью, у изголовья, стоял столик на колесиках из орехового дерева. У него было две полочки: на верхней были зажженная настольная лампа, телефон, красный керамический чайник, две белые фарфоровые чашки с золотой каймой и альпаковый термос. Миколь наклонилась, положила книгу на нижнюю полку и пошарила рукой в поисках выключателя, который свисал с противоположной стороны. Свет наконец зажегся, и она удовлетворенно вздохнула.