Первым делом дежурный полицейский вызвал врача и капрала Альвареса. И едва старый, опытный капрал увидел избитого до бесчувствия лейтенанта Санчеса, а затем того самого садовника, чьи ножницы он не далее как сегодня утром выловил из мутного теплого пруда и которого весь день безуспешно отлавливали трое полицейских и вся прислуга дома Эсперанса, судьба Себастьяна оказалась предрешена.
Садовника с пинками заволокли в камеру, и начался допрос. Нет, капрал, конечно же, знал, что этот не по годам крепкий мальчишка нем как рыба, но удержаться не мог.
— За что ты его?! — стучал садовника головой о стену почти невменяемый от ярости Альварес. — Говори, гаденыш!
Но гаденыш только испуганно всхлипывал и таращил круглые, до идиотизма наивные глаза, а потом обмяк и вообще перестал на что-либо реагировать, и капрал, плача от собственного бессилия, выпустил арестанта и, отмахнувшись от встревоженного состоянием их обоих конвойного, побрел умываться.
Альварес впервые столкнулся с чередой столь бессмысленных преступлений, как те, что произошли в доме Эсперанса. Более того, впервые за всю историю города здесь подняли руку на полицейского. И впервые за много лет безупречной, наполненной смыслом и пониманием своего долга службы капрал вдруг почувствовал себя старым и ни на что не годным.
Больше Себастьяна не трогали. На следующее утро в холодной металлической двери лязгнуло квадратное окошко, и на выступающей внутрь подставке оказалась исходящая сытным духом глубокая тарелка.
— Вставай, Эстебан! Завтрак! — громко оповестили его из-за двери.
Себастьян привстал с дощатых нар и застонал — болело все: и руки, и ноги, и ребра, а больше всего — голова.
Собравшись в комок, он все-таки поднялся и проковылял к двери. Принюхался и жадно схватил тарелку — это была самая настоящая бобовая похлебка! В доме Эсперанса он в последнее время большей частью перебивался фруктами — лучшие остатки расхватывали те, кто был ближе к господской кухне.
Себастьян стремительно съел все, что принесли, вытер кусочком хлеба остатки влаги на дне, поставил тарелку обратно и, почувствовав себя гораздо лучше, подошел к широкому и низкому окну. Прутья решетки стояли достаточно далеко один от другого, но голова в них — он проверил — не проходила.
Садовник внимательно обошел камеру, осмотрел прорубленную в бетонном полу дыру для естественных нужд, затем нацарапанные на стенах надписи и рисунки, подолгу задерживаясь возле рисунков, подтянулся на прутьях решетки, пытаясь выяснить, можно ли разглядеть отсюда что-нибудь, кроме каменного забора и вытоптанного, без единой травинки двора, и снова улегся на нары.
Себастьян уже понял, что полицейские думают, будто это именно он побил их начальника, но верил в хороший исход. Но прошел день, за ним второй, а потом и третий, и четвертый, и пятый, и ничего не случалось. Его не били, не выводили на допросы и прогулки; им вообще не интересовались! А потом началось непонятное.
Где-то к обеду за ярко освещенным полуденным солнцем высоким каменным забором полицейского участка послышался гул. Это были люди, много людей, очень много… Затем гул затих, и Себастьян услышал беспорядочную стрельбу. А потом по коридору затопали десятки ног, и тяжелая железная дверь со скрежетом распахнулась.
Забившийся в самый угол камеры Себастьян испуганно вжался в стену.
— Эй, товарищ! — оглушительно громко крикнул вошедший. — Выходи!
Это был похожий на Христа конюх Энрике. Он стоял в дверях, щурил дерзкие, горящие праведным огнем глаза и отчаянно пытался разглядеть в этой кромешной тьме хоть кого-нибудь.
Себастьян неуверенно встал и прижался спиной к стене. На какой-то миг ему даже показалось, что он снова маленький одиннадцатилетний мальчик и там, за толстыми каменными стенами, его ждет отец, чтобы наказать за то, за что прикажут наказать полицейские.
— Ну же! — подбодрил Энрике и шагнул вперед. — Давай, товарищ!
Он взял Себастьяна за руку и потащил за собой по коридору, мимо множества распахнутых настежь дверей — и на улицу.
Солнце ударило по глазам, и Себастьян зажмурился. И тут же вокруг него раздался оглушительный рев огромной толпы.
Себастьян с трудом приоткрыл глаза и увидел капрала Альвареса. Залитый кровью старый толстый полицейский стоял на коленях у входа в участок и покачивался.
— Бей фашиста! — заорал кто-то высоким, пронзительным голосом, и сразу же из толпы кто-то выскочил и ударил капрала длинным гладким черенком по голове.
Толпа взревела.
Капрал покачнулся, но устоял.
Себастьян впился глазами в происходящее. Ничего подобного он не видел за всю свою жизнь!
Время от времени из окружившей капрала толпы кто-нибудь выбегал и бил полицейского куда и чем хотел: вилами, черенком, ножкой от стула… Кровь уже залила капралу лицо, быстро капала на грудь, стекала меж лопаток по спине; один глаз у него висел на щеке, а обе руки, которыми он вначале прикрывал голову, были перебиты и теперь безжизненными плетьми свисали вниз.
Себастьян попятился назад, пока не уперся в раскаленную солнцем стену участка; он ничего не понимал.
— Посторонись! — крикнули ему, и он отшатнулся.