Читаем Сахалин. Каторга полностью

Рядом вытаскивали невод. Тащили тяжело, медленно, нехотя. В вытащенном неводе билась, прыгала, трепетала масса рыбы.

Чего, чего там не было! Колоссальные бычки, которых здесь не едят; продолговатые с белым, словно белилами покрытым брюшком глосы, которых тоже здесь не едят; извивающиеся, как змеи, миноги, которых здесь точно так же не едят; и мелкая дрянная рыбешка, которую здесь едят.

Все стояли кругом невода, а двое или трое отбирали годную рыбу от негодной с таким видом, словно ворочают камни.

Всю дорогу от пристани до поста, вдоль берега моря, навстречу попадались поселенцы, машинально, как-то механически снимавшие шапки. Рука уставала отвечать на поклоны, и я был искренно признателен тем дерзунам, которые не удостаивали мою персону этой каторжной чести.

Поселенцы бродили, как сонные мухи. Бродили, видимо, безо всякой цели, безо всякого дела.

– Так, мол, пароход пришел. Все-таки люди.

Если там, у рабочих, на лицах читалась какая-то тяжесть, то здесь была написана страшная, гнетущая, безысходная скука.

Тоска.

Такое состояние, когда человек решительно не знает, что ему с собой делать, куда девать свою особу, чем ее занять, и провожает глазами все, что мелькнет мимо: муха ли большая пролетит, человек ли проедет, собака ли пробежит. Посмотрит вслед, пока можно уследить глазами, и опять на лице тоска.

Песня?..

Дрожки, на которых я еду, поворачивают на главную улицу поста и огибают наскоро сколоченный дощатый балаган (дело происходило на Пасхе].

Рядом пустые, какие-то ободранные качели.

У входа, вероятно, – судя по унылому виду, – антрепренер. Около – толпа скучающих поселенцев, без улыбки слушающих площадные остроты ломающегося на балконе намазанного, одетого в ситцевый балахон клоуна из ссыльнокаторжных.

Из балагана слышится песня.

Нестройно, дико орет хор песенников.

Зазвенели кандалы. Мимо балагана проходят арестанты кандальной тюрьмы под конвоем…


Мы въезжаем на главную улицу поста.

С первого взгляда Корсаковск всегда и на всех производит подкупающее впечатление.

Ничего как будто похожего на каторгу.

Чистенький, маленький городок. Чистенькие, приветливые чиновничьи домики словно разбежались и со всего разбега двумя рядами стали по высокому пригорку.

Выше всех взбежала тюрьма.

Но тюрьма в Корсаковске не давит. Она – одноэтажная, невысокая и, несмотря на свое возвышенное положение, не кидается в глаза, не доминирует, не командует над местностью.

В глубину двух оврагов, по обоим бокам холма словно свалились лезшие по косогору, да недолезшие туда домики. Это слободки поселенцев.

В общем, во всем этом нет ничего ни страшного, ни мрачного.

И вы готовы прийти в восторг от благоустройства, проезжая главной улицей Корсаковска, готовы улыбнуться, сказать: «Да все это очень, очень, как нельзя более мило…»

Но подождите!

Сахалин – это болото, сверху покрытое изумрудной, сверкающей травой.

Кажется, чудный лужок, а ступили – и провалились в глубокую, засасывающую, липкую, холодную трясину. Не успело с ваших уст сорваться «мило», как из-за угла зазвенели кандалы. Впрягшись в телегу, ухватившись за оглобли, каторжные везут навоз. И что за удручающее впечатление производят эти люди, исполняющие лошадиную работу.

Ваш путь идет мимо тюрьмы – из-за решеток глядят темные, грязные окна.

Впереди – лазарет, и как раз против его окон – покойницкая.

Лазарет

Позже, в Александровске, в Рыковском я видел вполне благоустроенные больницы для каторжан; но что за ужасный уголок, что за «злая яма» Дантовского ада – эта больница в Корсаковском посту!

Я знаю все сахалинские тюрьмы. Но самая мрачная из них – Корсаковский лазарет.

Чесоточный, больной заразительной болезнью, которую неприятно называть, и хирургический больной лежат рядом.

Около них бродит душевнобольной киргиз Наур-Сали. Как и у большинства сахалинских душевнобольных, помешательство выражается у него в мании величия. Это – протест духа. Это – благодеяние болезни. Всего лишенные, бесправные, нищие – они воображают себя правителями природы, несметными богачами, в крайнем случае, хоть смотрителями или надзирателями.

Киргиз Наур-Сали принадлежит к несметным богачам. У него неисчислимые стада овец и верблюдов. Он получает несметные доходы… Но он окружен врагами.

Тяжелая, угнетающая сахалинская обстановка часто развивает манию преследования. Временами Наур-Сали кажется, что на его стада нападают стаи волков, что в степном ковыле подползают хищники. Что стада разбегаются. Что он близок к разорению. Тогда ужас отражается на перекошенном и беспрестанно дергающемся лице Наур-Сали (он эпилептик и страдает Виттовым плясом], он мечется со стороны в сторону, с криком бегает по палатам, залезает под кровати больных, сдергивает с них одеяла – ищет своих овец. И я прошу вас представить положение больного с переломленной, положенной в лубки ногой, когда сумасшедший Наур-Сали с воем сдергивает с него одеяло.

– Почему же их не разместят?

– Да куда же я их дену?! – с отчаянием восклицает молодой симпатичный лазаретный врач Кириллов.

В лазарете тесно, в лазарете душно.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Актерская книга
Актерская книга

"Для чего наш брат актер пишет мемуарные книги?" — задается вопросом Михаил Козаков и отвечает себе и другим так, как он понимает и чувствует: "Если что-либо пережитое не сыграно, не поставлено, не охвачено хотя бы на страницах дневника, оно как бы и не существовало вовсе. А так как актер профессия зависимая, зависящая от пьесы, сценария, денег на фильм или спектакль, то некоторым из нас ничего не остается, как писать: кто, что и как умеет. Доиграть несыгранное, поставить ненаписанное, пропеть, прохрипеть, проорать, прошептать, продумать, переболеть, освободиться от боли". Козаков написал книгу-воспоминание, книгу-размышление, книгу-исповедь. Автор порою очень резок в своих суждениях, порою ядовито саркастичен, порою щемяще беззащитен, порою весьма спорен. Но всегда безоговорочно искренен.

Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Документальное