Читаем Сама жизнь полностью

Не стоит считать отца Александра этаким разудалым шестидесятником. В известной мере Церковь – всегда диссидентство, мы все равно граждане другого Града. В советской системе, как и в Риме, существовала империя, а у нас – свой мир, параллельный. Политику вообще не нужно приплетать, не нужно лезть на рожон. Отец Александр так и полагал. Строго говоря, никого из нас он не предостерегал и от

диссидентства не отговаривал. Он твердо разграничивал: вот это относится к деятельности Церкви, а это заменяет ее и, скорее, не нужно. Но он никогда не говорил так прямо, что не нужно, и исключительно мудро давал возможность выбирать. Боялся он того, что борьба подпитывает злобу, а иногда и суету.

Но принадлежность к Церкви была диссидентством и другого рода – хранение и распространение литературы и тому подобные вещи…

Разумеется, и мы чудом не дожили до того, как нас поголовно стали бы сажать. А Голгофа не исключается ни из какой жизни. Надо заметить, что просветительство, которым занимался отец Александр, тоже было своеобразным религиозным диссидентством. Претензии к нему предъявлялись со всех сторон: одни обвиняли его в том, что он мало борется с режимом и подсовывает народу «опиум»; другие – в том, что он как священник слишком нетрадиционен. И КГБ всю дорогу не оставляло его своим вниманием.

О, КГБ – это тема большая и отдельная…

Поэтому мне не хочется особо на ней останавливаться. Отец Александр был исключительно ми-лостлив и понимал, что все мы слабы. Он понимал, что КГБ – организация хитрая и страшная, лучше не попадаться, и которую не переиграешь. Он переигрывал, ведь кроме голубиной кротости отец Александр еще был мудр как змей. Но другим не желал. И продолжал общаться даже с теми, кого КГБ «переиграло», кто не выдержал и перед кем закрывали двери. Самого его обыскивали денно и нощно, часто вызывали. А он с кагэбэшниками дружил, он с ними разговаривал и не любил, когда ими гнушались, не считали их за людей. Он пользовался случаем любого

общения – в том числе и с ними, чтобы что-то такое заронить. Он не разделял людей на порядочных и непорядочных. Более того, боролся с этой позицией: вот, говорил он, интеллигенты не подавали руки – и доигрались. Он не считал, что он чем-то лучше этих людей: их Бог поставил так, его – так, и мы не знаем, как Бог сведет концы. Я совершенно не представляю, чтобы он мог говорить о ком-то с пренебрежением или презрением, как нередко говорим мы.

Мы действительно слишком часто грешим этим. А почему, по-вашему, и среди последователей отца Александра Меня бытует нетерпимость?

Это же совершенно ясно. Послание апостола Иакова, четвертая глава…

Вопросы задавал Александр Кырлежев

Бог почтил человека свободою

Десять лет мы рассказываем про отца Александра, и уже трудно не заметить, как это странно у нас выходит. Разумных и доброжелательных людей, по меньшей мере, удивляют та выспренность, та слащавость, та нетерпимость и то самоутверждение, с какими мы вспоминаем человека, у которого начисто не было этих свойств. Кто-кто, а отец Александр, как Честертон, знал, что «секрет жизни – в смехе и смирении». Он на редкость легко относился к себе; по всему было видно, что ему прекрасно знакома удивленная и благодарная радость блудного сына. Глядя на нас,

его духовных детей, усомнишься, что мы эту радость знаем.

Причины, конечно, не в отце Александре. Он делал, что мог, и намного больше. Досталось ему не столько «дикое племя интеллигентов», сколько странный и несчастный человек 1970-х годов, который толком и не описан. К этому времени множество по-советски, то есть очень средне образованных людей окончательно потеряли и «коллектив», и привычку к готовым ответам. Разбросанные по спальным районам, лишенные мало-мальски человеческой семьи, никому не нужные, мы жадно и жалобно искали нового всезнания, нового коллектива и чьей-то безоговорочной любви. Что тут может выйти? Всезнание – не вера, тем более – не живительное незнание; коллектив – не мистическое тело; любить нас, отдавая нам все, может только Бог. А главное, мы не хотели платить.

Очень часто отец Александр видел, что тронуть нас нельзя, можно только гладить, и это делал. Становясь психотерапевтом (и то особой школы), он повышал наше мнение о себе самих, отдаляя глубинное покаяние. Он этого не скрывал, охотно об этом беседовал, если заходила речь. Конечно, он знал опасности такой психотерапии. Знал и ее «предварительность» и, отдаляя для нас метанойю, пока что молился о том, чтобы, самоутверждаясь, мы не перекусали друг друга. Помню, как он смеялся (не очень весело), вспоминая крошку Цахеса и добрую фею из Гофмана.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже